Хотя Мишель таким образом достиг Гринока, выяснилось, что здесь никто не видел домика нищенки и даже не слышал о ней. Пребывание юноши-плотника в удивительном городе оборачивается катастрофой: его клеветнически обвиняют в убийстве, осуждают, возводят на эшафот. Но является «Фея», истина открывается, приговор снят. Мишель переселяется с избранницей в ее домик, который неведом, поскольку мал и волшебен. Герои вступают в брак, они счастливы и богаты, а «Фея», днем оставаясь забавной карлицей, ночами посещает мужа как прекрасная Билкис — Царица Савская. Это, впрочем, еще не финал волшебной сказки. По поручению любимой Мишель должен найти мандрагору, которая поет. Он оставляет Гринок.
Повесть ведется от лица Мишеля, а слушает ее условный «автор», который в начале повести встречает Мишеля (в день святого Михаила) в Глазго — в образцовом доме для умалишенных. В доме для умалишенных повесть фактически и завершается: автор узнает, что Мишель исчез — то ли бежал, то ли улетел с обретенной поющей мандрагорой. Автор посылает слугу в Гринок, где тот находит многих персонажей повести, но Мишеля (которого все помнят и жалеют) в Гриноке не видели, о «Фее Хлебных Крошек» не слыхали, «а что до ее домика возле арсенала, его, должно быть, разрушили господа военные инженеры»[911].
Сходство символики топонима «Гринок» в сказочной повести и в стихотворном цикле очевидно. Однако Ш. Нодье, мягко говоря, не самый упоминаемый писатель в текстах Кузмина. Не назван Нодье и в письме Кузмина В. В. Руслову (ноябрь — декабрь 1907 года) — авторитетном «списке» пристрастий, важных для изучения «связей творчества Кузмина с творчеством того или иного художника, названного в перечислении»[912]. Вместе с тем в письме В. Я. Брюсову от 20 января 1908 года Кузмин, предлагая тексты, которые он мог бы перевести, составил список, находящийся, по мнению Н. А. Богомолова, «в тесной связи с его литературными вкусами того времени, о которых он сообщал В. В. Руслову»[913]. И показательно, что в этот вариант «списка» пристрастий Нодье включен:
Из намеченных для издания авторов, не данных еще в перевод определенным лицам, я бы охотно взял Нодье. Так как франц<узской> литературой заведуете Вы, то не могли ли бы Вы мне сказать, не взят ли Нодье кем-нибудь и что именно из него желательно перевести. Из необъявленных, но возможных я бы не отказался от Меримэ, Стендаля и Ж. де Нерваль. Мог бы итальянских малоизвестных новеллистов[914]…
И снова — в письме от 20 февраля:
Относительно Nodier я очень просил бы Вас не как редактирующего французским отделом «Пантеона», но лично как человека, ко вкусу и знанию которого имею безусловное доверие, совета, что мне выбрать для перевода[915].
К сожалению, «планы переводов из Ш. Нодье не осуществились», но зато переписка с Брюсовым свидетельствует о значимости для Кузмина творчества французского прозаика.
Шарль Нодье (1780–1844) занимал особое место во французской литературе: он был автором экстремально романтических текстов («мрачный, но не столь уж значительный»[916] роман «Жан Сбогар» назван, как известно, в V главе «Евгения Онегина» и, по мнению В. В. Набокова, послужил источником «хоррорного» сна Татьяны[917]) «и тем не менее не стал теоретиком романтизма — и в литературе, и в политике он сторонился группировок, течений, партий, ставя на первое место духовную независимость и чуждаясь определенности тех или иных литературных или политических доктрин»[918]. Эта позиция выражалась, в частности, в пристрастии Нодье к жанру фантастической сказки, замечательный образец которого — «Фея Хлебных Крошек».
По лапидарному определению В. А. Мильчиной, сказку «Фея Хлебных Крошек»
…можно прочесть в нескольких различных ключах. Можно — просто как сказку, где герой, с честью выйдя из испытаний, как и полагается сказочному герою, получает в конце невесту и благополучие. Можно — как романтическую легенду вроде легенды о Голубом цветке в романе Новалиса «Генрих фон Офтердинген» (в «Фее» герой тоже ищет таинственный цветок, от которого зависит его судьба). Можно — как рассказ человека, подверженного ночным кошмарам, о посещающих его сновидениях. Можно — как литературное воплощение масонских теорий (на заднем плане повести — типично масонский мотив строительства храма царя Соломона, на переднем — моральное совершенствование человека). Можно — как сатиру на современные наукообразные теории <…>. Можно — как изложение философических теорий самого Нодье о преображении рода человеческого, его «воскресении» в новом нравственном и физическом облике[919].
Как нетрудно убедиться, поэтика сказки Нодье вполне соответствует той литературе, которой симпатизировал Кузмин, да и поэтике цикла «Форель разбивает лед», с ее эффектными контрастами высокого и низкого, литературного и бытового. Таким образом, символизация топонима «Гринок» — результат диалога русского поэта с французским писателем, творчество которого необходимо вписать в кузминский «список».
Гринок — в цикле, как и в повести — существует на двух смысловых уровнях: это и шотландский город, и символический топоним любви, но любви, так сказать, гетеросексуальной. Потому если у Нодье Гринок — пространство идеальной любви Феи и Мишеля, то у Кузмина — пространство, в котором возлюбленный лирического героя, пребывая с Эллинор, тем самым удаляется в разлуку и смерть.
М. А. Волошин и Н. В. Досекин
«Вы были первым „раздражителем“ моей мысли», — написал М. А. Волошин на своем сборнике «Иверни», который подарил Николаю Васильевичу Досекину в марте 1924 года во время своего пребывания в Москве[920].
Имеет смысл коротко повторить уже известное[921], чтобы затем попытаться очертить личность этого художника.
Н. В. Досекин, будучи старше Волошина на четырнадцать лет, пережил его на три года. Знакомство их началось в Москве в 1893 году. Два месяца перед отъездом в Крым Волошины жили в одной квартире с Досекиными; с женой художника Марией Петровной Елена Оттобальдовна была знакома еще девочкой в Киеве. В. Купченко приводит запись Волошина, относящуюся к 1893 году:
…Н. В. Дос<екин> художник, скульптор и пишет критические статьи в «Русском обозрении». Бюсты его очень хороши, в особенности Соловьева Владимира и художника Шишкина. <…> Они знакомы <…> с Влад<имиром> Соловьевым, с Шишкиным, с покойным Шеншиным они были в очень близких отношениях, со Львом Толстым, с профессором Зверевым, со многими членами Психологического общества, с Говорухой-Отрок<ом>. Все академисты, проезжая через Москву, считают своим долгом остановиться у них.
И в 1932 году Волошин вспоминал:
По вечерам шли бесконечные разговоры и чтение «Вечерних огней» Фета. Для меня, выросшего в средних кругах либеральной интеллигенции, все эти разговоры и суждения художников были новостью и решительным сдвигом всего миросозерцания[922].
Поначалу отношения Досекина с Волошиным складывались — что естественно — как общение старшего с подростком. В. Купченко приводит письмо Е. О. Кириенко-Волошиной к сыну от 25 ноября 1894 года, в котором она пересказывает отзывы Досекина о стихах Макса: