Борис Пастернак (1890-), начавший свой путь под влиянием футуристов, всеми считается сегодня лучшим советских поэтом. Будучи преимущественно лириком, он менее успешен в поэмах Спекторский (1926) и 1905 год (1927), хотя блестящие лирические куски появляются и там. Пастернаку трудно соединить свою музу с политической и социалистической тематикой, хотя он иногда и делал такие попытки, поскольку он по природе своей — индивидуалист (высокой культуры) и романтик, пишущий с напряженной страстностью о природе, часто являющейся фоном его личных лирических высказываний. Его поразительное своеобразие самое полное выражение находит в его языке и поэтической форме. Это трудный, эллиптический, темный язык, с необычными синтаксическими ходами, но музыкальные и ритмические эффекты, опирающиеся на новации и конструкции обычной речи, удивительно удачны.[1381]
С небольшими вариациями эта характеристика повторена была и в главе о советской литературе, заказанной Симмонсу для обзора славистических дисциплин[1382]. Тогда же, в газетном отзыве на антологию Баура «А Second Book of Russian Verse» Симмонс выразил сожаление, что американские издательства, бросившиеся воскрешать и переводить Кафку, ничего не делают для того, чтобы ознакомить читателя с ныне здравствующим «Т. С. Элиотом Советского Союза, одним из действительно самых крупных поэтов нашего времени». Отметив, что в сборнике помещено семнадцать пастернаковских стихотворений, и высоко оценив мастерство переводчика, Симмонс сказал: «Своей камерной деятельностью маленькая группа литературных критиков и переводчиков в Англии создает настоящий культ Пастернака»[1383]. Это замечание побудило нью-йоркское издательство «New Directions», которое в 1935 году основал (по совету Эзры Паунда) для противодействия коммерциализации американской культуры молодой поэт-авангардист Джеймс Логлин, ускорить выпуск первой американской книги Пастернака — сборника[1384], куда вошли перепечатки прозаических вещей из лондонского издания С. Шиманского 1945 года и стихотворений в переводах Бауры и Бабетты Дойч[1385].
Будучи по образованию и кругу интересов литературоведом, Симмонс в разгар «холодной войны» обратился к «советологической» проблематике. Он подготовил, в частности, сборник статей своих учеников по Русскому институту об отражении русского общества в советской литературе, препроводив его обзором смены методов идеологического контроля в СССР[1386]. В марте 1954 года он организовал и возглавил большую общеамериканскую конференцию, посвященную истории и современному состоянию общественной жизни в России[1387].
Авторитет, которым обладал Симмонс в кругах американских литературоведов и советологов, имел несомненный вес в глазах членов Нобелевского комитета. Следует отметить, однако, что согласие или готовность Симмонса направить такую номинацию не означали для него (или его адресатов) выбора одного и отвержения какого-нибудь другого имени или, тем более, произведения. Он выступал в роли беспристрастного академического эксперта, а не участника жюри в конкурсе, отдающего свой голос за один или другой вариант. Вполне вероятно, что достойным Нобелевской премии он считал не одного Пастернака, но и Шолохова, о котором всегда отзывался с большим уважением и которому посвящена одна из трех глав его монографии, завершенной в октябре 1957-го и вышедшей к началу 1958 года[1388]. Федину и Леонову (в прошлом — «попутчикам») в ней противопоставлен Шолохов: абсолютно «советский» писатель, не обремененный старым культурным багажом, с самого начала своего пути — полноценный строитель нового режима. При этом, замечает Симмонс, являясь самым известным автором в СССР и будучи осыпан всеми мыслимыми почестями, Шолохов — единственный из всех крупных советских писателей — стоит в стороне от партийной борьбы и литературной политики и остается единственным советским литератором, художественная честность которого сочетается с мировой славой[1389]. Шолоховская глава, как, впрочем, и вся книга Симмонса, ныне выглядит поразительно непоследовательной и подчас просто наивной. Но очевидные в ней симпатии к советской литературе свидетельствовали, в глазах читателей, о политическом беспристрастии автора. Тем существеннее, что первым — по дате — рекомендовал Пастернака Комитету именно он.
Спустя два месяца Симмонс выступил и с публичной поддержкой Пастернака, поместив специальную статью о нем — первую свою работу, целиком посвященную Пастернаку, — в нью-йоркском еженедельнике «The Nation», считавшемся бастионом леволиберальных политических сил. Частично она воспроизводит прежние его лаконичные замечания о поэте. Начинается статья с упоминания о личной встрече с Пастернаком — по-видимому, в 1947 году (когда Симмонс приехал в Москву с утопической идеей об установлении связей между только что созданным Русским институтом при Колумбийском университете и советскими учреждениями и получил там резкий отпор). Уже тогда Пастернак считался знатоками самым крупным поэтом, рожденным советской революцией. Однако в 1943 году, в длинном официальном докладе, посвященном 25-летию советской литературы, А. Н. Толстой (отмечает Симмонс) умудрился вовсе не упомянуть его имени. Не будучи ни коммунистом, ни «социалистическим реалистом», этот «поэт для поэтов», по терминологии Маяковского, годами замалчивался у себя на родине, в то время как на Западе он был идолом лишь для узкого круга маленьких журналов и специалистов по русской литературе. Но сейчас, из-за реакции против диктата государства в советской литературе, этот седовласый 68-летний поэт вдруг приобрел широчайшую известность, которой власти пытались его лишить. Излагая его литературную биографию, Симмонс подчеркивал, что утрата Пастернаком былой славы еще перед войной стала прямым следствием отказа идти в ногу с толпой и служить социалистическому реализму. Единственное упоминание, которого он удостоился, — писательская резолюция по поводу доклада Жданова, в которой пастернаковскую поэзию обвинили в безыдейности и отрыве от масс. «Погруженный в прошлую культуру России и Западной Европы, читающий и с большой глубиной рассуждающий на английском, французском и немецком языках о произведениях Джойса, Пруста и Кафки, он смотрит на советскую действительность с мудрой отрешенностью обнимающего вселенную кругозора. Его произведения не содержат ни коммунистических лозунгов, ни поношения империалистического капитализма. Он осуществляет свою собственную революцию — бунт этот поднят, однако, во имя искусства, против штампованных рифм и синтаксиса, против изношенных форм и предметов». Высоко оценив прежние прозаические вещи поэта, Симмонс перешел к сенсационной новости, о которой шумела европейская печать: к «Доктору Живаго». Он писал: «Насколько можно судить по немногим иностранным рецензиям о „Докторе Живаго“, в его большом романе не осталось следов той сложности, которая характерна была для стиля и повествовательного метода ранней его прозы. Нередко в искусстве случается, что язык, которым пользуются в юности для утаивания, в старости служит противоположной цели. Более того — кажется, что наибольшее влияние на этот советский роман, который Пастернак — как сообщают корреспонденты — считает своим самым значительным литературным достижением, оказал виртуоз простоты Лев Толстой». «Нет никакого сомнения, — заключал Симмонс, — что „Доктор Живаго“ будет всюду расценен как защита творческой мощи личности, сбросившей оковы, и как символ верности Пастернака ценностям, отличным от подконтрольной советской литературы»[1390].