Литмир - Электронная Библиотека

Моя роль снова состояла в том, чтобы следить за комнатой Семяна. Я лег на кровать, руки под голову, и стал прислушиваться — мы вошли в ночь, и дом, казалось, уснул. Я все ждал скрипа ступенек под ногами парочки убийц, впрочем, пока еще слишком рано, оставалось минут пятнадцать. Тишина. Во дворе на часах стоял Ип. Внизу, у входа — Фридерик. Наконец, ровно в полпервого где-то внизу заскрипели ступеньки под их ногами, наверняка необутыми. Голыми? А может в носках?

Незабываемые минуты! Снова раздался осторожный скрип ступеней. К чему так красться — было бы естественней, если бы она свободно вбежала наверх, это только он должен скрываться, впрочем, неудивительно, что их заразила конспирация… да и нервы их были напряжены. Внутренним взором я почти что видел, как они идут по ступеням, она — впереди, он — за ней, пытаясь произвести как можно меньше скрипа. Мне стало горестно. Не было ли это совместное продвижение украдкой лишь никчемным суррогатом другого продвижения, во сто раз более желанного, в котором она была бы целью этих крадущихся шагов?… а впрочем, их цель в этот момент — не столько Семян, сколько его убийство — была не менее чувственной, грешной и жаркой от любви, а их тихое приближение — не менее напряженным… Ах! Еще раз скрипнуло! Приближалась молодость. Было невыразимо сладостно, ибо под их стопами ужасное деяние превращалось в деяние цветущее, подобное свежему дуновению… только вот… какова же она, эта крадущаяся молодость: чистая, действительно свежая, простая, естественная и невинная? Нет, она существовала «для старших», и если эти двое влезли в авантюру, то сделали это для нас, услужливо, чтобы нам понравиться, чтобы пофлиртовать с нами… и моя зрелость, направленная на их молодость, должна была встретиться на теле Семяна с их молодостью, направленной на нашу зрелость — а, каково rendez-vous!

Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника - i_029.png

Но в том и состояло счастье — и гордость — какая гордость! — и более того, что-то вроде водки — что они в сговоре с нами, по нашему наущению и, видимо, по какой-то необходимости служить нам, так себя подставляли — и так подкрадывались! — шли на такое преступление! Восхитительно! Неслыханно! В этом заключалась одна из наиболее захватывающих красот мира! Лежа на кровати, я просто с ума сходил от мысли, что мы с Фридериком стали вдохновением для их ног — ах, снова скрипнуло, теперь уже значительно ближе, и затихло, воцарилась тишина, и я подумал, что может они не выдержали, кто знает, может, увлеченные этим своим тайным движением, они свернули с пути, ведущего к цели, обратились друг к другу и теперь, в объятиях забыли обо всем, добравшись до запретных тел! Впотьмах. На ступенях. Едва сдерживая дыхание. Что ж, вполне возможно. Разве что… разве что… ах, нет, вот новый скрип говорит, что тщетны надежды, что ничего не изменилось и они ступают по лестнице — и тогда оказалось, что моя надежда совершенно, ну просто-таки совершенно нереальна, вообще не входила в расчет, не вписывалась в стиль их поведения. Они слишком молоды. Слишком. Слишком молоды для этого! А значит, они должны были прийти к Семяну и убить. Тогда, однако (ибо снова на ступеньках стало тихо), я подумал, а может им не хватило смелости, может она схватила его за руку и тянет вниз, а вдруг они неожиданно представили громадную тяжесть задания, всю его давящую массу, это «убить». Ну, вдруг все поняли и испугались? Нет! Никогда! Исключено. По тем же самым причинам. Их эта пропасть привлекала, притягивала потому, что они не могли ее перепрыгнуть — их легкость стремилась к самым ярким предприятиям потому, что они переделывали все во что-то другое — их приближение к преступлению было как раз разбиванием преступления в прах, совершая его, они его разрушали.

Скрип. Их чудесная нелегальность, легко крадущийся (мальчишеско-девичий) грех… и я почти что видел их ноги, слаженные тайной, раскрытые губы, слышал запретное дыхание. Я подумал о Фридерике, ловившем те же самые отголоски внизу, в прихожей, где ему было определено место; я подумал о Вацлаве, увидел их всех вместе с Иполитом, с пани Марией, с Семяном, который, видимо, как и я, лежал на кровати, и я вдохнул вкус девственного преступления, юного греха… Тук, тук, тук.

Тук, тук, тук.

Стук. Это она стучала в дверь Семяна.

Здесь, собственно говоря, и кончается мой рассказ. Финал был слишком… гладким и слишком… молниеносным, слишком… до легкости простым, чтобы описать его достаточно правдоподобно. Ограничусь фактами.

Я услышал ее голос: «Это я». В замке Семяна повернулся ключ, открылась дверь, затем — удар и падение тела, которое, видимо, плашмя упало на пол. Мне показалось, что парень для верности еще пару раз пырнул ножом. Я выскочил в коридор. Кароль зажег лампу. Семян лежал на полу, когда мы повернули его, показалась кровь.

— Все в порядке, — сказал Кароль.

Но вот лицо… странно повязанное платком, как будто болели зубы… это был не Семян… лишь через несколько секунд мы поняли, что это — Вацлав!

Вместо Семяна на полу лежал мертвый Вацлав. Однако был мертв и Семян — но на кровати — он лежал на кровати с ножевой раной в боку, уткнувшись носом в подушку.

Мы зажгли свет. Я смотрел на все это, полный каких-то страшных сомнений. Это… это не казалось на сто процентов реальным. Слишком складно — слишком просто! Не знаю, достаточно ли ясно я говорю, но я не хочу сказать, что на самом деле так не могло быть, поскольку в этом исходе проглядывалась какая-то подозрительная сыгранность… как в сказке, как в сказке… А произошло наверняка вот что: сразу же после ужина Вацлав проник в комнату Семяна через двери, соединяющие их комнаты. Убил его. Тихо. Потом ждал прихода Гени с Каролем и открыл двери. Чтобы они его убили. Тихо. Для верности погасил свет и обвязал лицо платком — чтобы его не узнали сразу.

Ужас моего раздвоения: трагическая грубость этих трупов, их кровавая правда была слишком тяжелым плодом слишком гибкого дерева! Эти два безжизненных тела — и эти двое убийц! Как будто предельно смертельная идея была просверлена насквозь легкомысленностью…

Мы вышли из комнаты в коридор. Они озирались. Молча.

Мы услышали, что кто-то бежит по лестнице. Фридерик. Увидев Вацлава, он остановился. Махнул нам рукой — непонятно, что это означало. Достал из кармана нож, подержал его в воздухе и бросил на землю… Нож был в крови.

— Юзек, — сказал он. — Здесь Юзек.

Он был невинный! Невинный! Он просто-таки лучился невинной наивностью! Я посмотрел на нашу парочку. Они улыбались. Как это бывает у молодежи, когда ей трудно выйти из щекотливой ситуации. И какое-то мгновенье они и мы, застигнутые катастрофой, смотрели друг другу в глаза.

ИЗ ДНЕВНИКА

* * *
Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника - i_030.png
Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника - i_031.png

Статья Лехоня «Польская литература и литература в Польше» в «Вядомосьцях».

Насколько это может быть искренне? Эти выводы приводятся еще раз (ах, уже который раз!) в качестве доказательства, что мы стоим наравне с лучшими мировыми литературами — равны, но нас недооценивают! Он пишет (а скорее говорит, поскольку это был доклад, сделанный в Нью-Йорке для тамошних поляков):

«Наши ученые-словесники из-за того, что они слишком заняты преимущественно только польским, не смогли выполнить задачи найти для нашей литературы достойное ее место среди других, найти мировой уровень для наших шедевров… Только великий поэт, мастер своего собственного языка… мог бы дать своим соотечественникам понятие об уровне наших поэтов, равным самым великим в мире, убедить их, что это поэзия, выкованная из металла той же самой высшей пробы, что и поэзия Данте, Расина и Шекспира.»

И так далее. Из того же самого металла? Это, видимо, не слишком удалось и Лехоню. Поскольку сам материал, из которого сделана наша литература, — другой. Сравнивать Мицкевича с Данте или с Шекспиром то же самое, что сравнивать фрукт с вареньем, натуральный продукт с продуктом переработанным, луг, поля и деревню с кафедрой или городом, сельскую душу с душой городской, окруженной людьми, а не природой, начиненной знаниями о мире рода человеческого. Так был ли Мицкевич меньше Данте? Если уж мы пустились в подобные измерения, то скажем, что он смотрел на мир с плавных польских возвышенностей, в то время, как Данте был поднят на вершину громадной горы (сложенной из людей), с которой открываются другие перспективы. Данте, может, и не был «более великим», но был выше поставлен: потому он и выше.

55
{"b":"246992","o":1}