Литмир - Электронная Библиотека

— Оставьте меня.

Этот взгляд вылез из него, как из окна, но он тут же захлопнул в себе все окна и двери. Пошел в дом.

Вечером, за ужином, красный и расчувствовавшийся, он налил водки.

— Ну так что? Выпьем за здоровье Вацека и Гени. Уже сговорились.

Мы с Фридериком поздравили будущих супругов.

6

Алкоголь. Шнапс. Упоительное приключение. Приключение как рюмка вина — и еще рюмка — но это пьянство было скользким, ежеминутно грозившим падением в грязь, в порок, в чувственную трясину. Но как не выпить? Ведь питье стало нашей гигиеной, каждый одурманивал себя, чем мог, как мог — ну и я тоже — и лишь пытался спасти остатки своего достоинства, сохраняя в пьянстве мину исследователя, который, несмотря ни на что, ведет наблюдение — который и пьет-то, чтоб только следить. Вот я и следил.

Жених покинул нас после завтрака. Однако мы решили, что послезавтра всем домом поедем в Руду.

Потом к крыльцу подкатил Кароль на бричке. Он должен был ехать в Островец за керосином. Я напросился к нему в попутчики.

Открыл было рот и Фридерик, чтобы попроситься третьим — как вдруг он попал в одно из своих неожиданных затруднений… никогда не было известно, в какой момент это произойдет. Он уже открывал рот, но закрыл и опять открыл — так и остался, бледный, в клещах своей мучительной игры, а между тем бричка с Каролем и со мной отъехала.

Вихляющие конские крупы, песчаная дорога, простор пейзажей, медленное кружение уходящих друг за друга пригорков. Утро, простор, я с ним, я рядом — оба вынырнули из оврага Повурной, мы как на ладони и моя с ним непристойность, выставленная на острие дальнего обозрения.

Я начал так: — Ну, Кароль, что это ты, вчера, с той бабой устроил, у пруда?

Спросил слегка недоверчиво, чтобы лучше разобраться в характере собственного вопроса.

— А что?

— Ведь все видели.

Начало было не слишком определенным, но для затравки годилось. На всякий случай он рассмеялся, а для того, чтобы сделать разговор более легким, безразлично сказал: — Подумаешь, — и махнул кнутом… Тогда я выразил удивление: — Была бы еще что надо! А то — фефела дальше некуда и старуха к тому же! Он все не отвечал, и тогда я вновь нажал: — Ты что ж, со старыми бабами водишься?

Он нехотя вытянул кнутом куст, и это как будто подсказало ему правильный ответ: он хлестнул по коням, а те — рванули бричку. Такой ответ был мне понятен, хотя его и невозможно выразить словами. Какое-то время мы ехали живо. Потом кони сбавили ход, а когда сбавили, он блеснул белозубой улыбкой и сказал:

— Какая разница, старая — молодая?

И рассмеялся.

Меня это обеспокоило. Как будто по мне прошел легкий озноб. Я сидел рядом с ним. Что это значило? Прежде всего в глаза бросалось непомерное значение его зубов, которые так и играли в нем, были его внутренней, очищающей белизной — да, зубы были важнее того, что он говорил — казалось, он говорил ради зубов, по причине их наличия — он мог говорить все что угодно, поскольку говорил для удовольствия, говоренье было для него игрой и наслаждением, он знал, что даже самая отвратительная мерзость будет прощена его смеющимся зубам. Кто же сидел рядом со мной? Неужели такой же, как и я? Да полно, это было по сути своей совершенно иное существо, очаровательное, родом из цветущего края, полное благодати, переходящей в красоту. Принц и прелесть. Однако, почему же принц бросался на старых баб? Вот в чем вопрос. И почему его это радовало? Его радовало собственное вожделение? Его радовало, что будучи принцем, он испытывал в то же время сильный голод, повелевавший ему возжелать пусть даже самую некрасивую, но женщину — это что ли радовало его? А красота (та, что была связана с Геней) настолько не ценилась, что ему было почти что все равно, чем удовлетвориться, с кем спутаться? И вот здесь рождалась некая темнота. Мы съехали с пригорка в грохолицкий овраг. Я для себя открывал в нем некое совершаемое с удовольствием святотатство, и знал, что оно небезразлично для души, хотя, конечно, по сути своей шло от отчаяния.

(Возможно, однако, я предавался подобным спекуляциям лишь затем, чтобы во время возлияния сохранять вид исследователя).

А может он задрал той бабе юбку, чтобы показать себя воином? Разве это было не по-солдатски?

Я продолжил разговор (сменив для приличия тему — надо было следить за собой): — А с отцом из-за чего воюешь? — Он опешил, заколебался, но тут же сообразил, что я мог все узнать от Иполита. Ответил.

— Потому что он маму преследует. Не дает ей, стерва, жить. Кабы не был моим отцом, я бы тогда его…

Ответ прекрасно уравновешен — мог признаться в том, что любит мать, потому что в то же время признавался, что ненавидит отца, это его берегло от сентиментальности — но, желая припереть его к стене, я его спросил в лоб: — Очень любишь мать?

— Конечно! Ведь мать…

Что означало, что здесь нет ничего особенного, потому что обычно сын любит мать. Но все же странная ситуация. Если приглядеться к ней попристальнее, то нельзя не удивиться: только что он был чистой анархией, бросался на старую бабу, а теперь сделался благопристойным и верным закону сыновней любви. Что же он тогда исповедовал, анархию или закон? Но если так послушно он следовал обычаю, то ведь не для того, чтобы прибавить себе значимости, а совсем наоборот — чтобы принизить свою значимость, представить свою любовь к матери как нечто обыденное и незначительное. Почему он постоянно принижал свое значение? Эта мысль была удивительно притягательна — почему он принижал свое значение? Эта мысль была истинным дурманом — почему любая мысль, с ним связанная, должна всегда быть притягивающей или отталкивающей, всегда страстной и динамичной? Теперь мы ехали в гору, за Грохолицами, слева были желтые земляные валы с выкопанными в них картофельными погребами. Кони шли шагом — и тишина. Вдруг Кароль разговорился: — Вы не могли бы найти для меня в Варшаве какую-нибудь работу? Может, в нелегальной торговле? Я тогда бы смог и маме немного помочь, если бы зарабатывал, ей на леченье надо, а так только отец брюзжит, что я не работаю. Мне уж обрыдло! — Он разговорился, потому что речь зашла о делах практических и материальных, здесь он мог говорить, и много; естественно было также и то, что с ними он обращается ко мне — и все-таки, было ли это таким естественным? Не было ли то лишь предлогом, чтобы «договориться» со мной, старшим, сблизиться со мной? Воистину, в такое трудное время мальчик должен завоевать расположение старших, более сильных, а этого можно достичь только личным обаянием… но кокетство мальчика гораздо более сложно, чем кокетство девушки, которой на помощь приходит ее пол… значит, наверняка был такой расчет, ну да, бессознательный, невинный: он непосредственно обращался ко мне за помощью, но на самом деле его интересовала вовсе не работа в Варшаве, а лишь то, чтобы поставить себя в роль опекаемого, чтобы пробить лед… а остальное само приложится… Пробить лед? Но в каком смысле? И что это за «остальное»? Я лишь знал, вернее, подозревал, что это попытка со стороны его мальчишества войти в соприкосновение с моей взрослостью, впрочем, я знал, что он не побрезгует и что его голод, его вожделение сделают его доступным… Я онемел, почувствовав его скрытое стремление сблизиться… как будто вся его страна должна была напасть на меня. Не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь. Общение мужчины с мальчиком происходит как правило в области вопросов техники, помощи, совместной работы, но когда оно становится непосредственным, то обнаруживается его невиданная непристойность. Я почувствовал, что это существо хочет завоевать меня молодостью, и выглядело это так, что как будто я, взрослый, подвергся неминуемой компрометации.

Но слово «молодость» было для него запретно — употреблять его было неприлично.

Мы въехали в гору, и появилась неизменная картина земли, округленной пригорками и вздутой своими невидимыми волнами, в косых лучах, то здесь, то там вырывавшихся из под облаков.

30
{"b":"246992","o":1}