Искру такого насилия я, видимо, и пытался высечь из нас… На данный момент дело выглядело так, что и он, и я были импотентами, потому что мы не были сами собой, мы существовали не для себя, а для другого, более молодого чувствования — и это топило нас в уродстве. Но если бы я смог в этой гостиной хотя бы на мгновенье стать существом для него, для Вацлава — а он для меня — если бы мы смогли стать мужчиной для мужчины! Неужели это не преумножило бы в нас мужественности? Неужели один другого не принудил бы мужественностью к мужественности? Вот такие были мои калькуляции, производимые остатками отчаявшейся и исступленной надежды… поскольку насилие, коим и есть мужчина, должно сначала зародиться в мужественности, между мужчинами… и пусть бы само мое присутствие при нем сумело закрыть нас в этом герметическом кругу… огромное значение я придавал тому, что темнота делала более уязвимой нашу ахиллесову пяту — тело. Я думал, что, используя ослабление телесного начала, мы сможем соединиться и умножиться, довольно мощно станем мужчинами, дабы не брезговать друг другом — ведь собой-то никто не брезгует; достаточно быть всего лишь самим собой, чтобы не брезговать! Таковы были мои отчаянные намерения. Но он оставался недвижимым… я также… и мы не могли друг с другом начать, нам не хватало начала, и в самом деле, неизвестно было, как начать…
Неожиданно в гостиной появилась Геня.
Не заметив меня, она подошла к Вацлаву и, тихая, села рядом с ним. Как бы предлагая помириться. Наверняка она была (мне хорошенько не было видно) любезной. Умиротворяющей. Учтивой. Кроткой. Может, беспомощной. Растерянной. Что это? Что это? Неужели и ей… все это… приелось… а может быть, она испугалась, захотела выйти из нашей игры и искала опоры, спасенья в женихе? Учтиво так уселась подле него, без единого слова, отдавая инициативу в его руки, что должно было означать: «я твоя, сделай же теперь с нами что-нибудь». Вацлав не дрогнул, пальцем даже не пошевелил.
Как истукан, недвижный. Я никак не мог понять, какие чувства в нем бурлят? Гордость? Ревность? Обида? А может, он просто ничего не испытывал и не знал, что с ней делать — а мне кричать хотелось, чтобы он по крайней мере обнял ее что ли, чтобы руку на нее положил, ведь от этого могло зависеть спасенье! Последняя надежда! Его рука обрела бы на ней свою мужественность, а я подскочил бы с моими руками и дело как-нибудь да пошло бы! Насилие — насилие в этой гостиной? Но ничего. Время шло. Он не двигался. И это было подобно самоубийству — провал — провал — провал — тогда девушка встала, удалилась… а за ней и я.
* * *
Подали ужин. Присутствие пани Марии свело наш разговор к ничего не значащим фразам. После ужина я опять не знал, куда деться, могло показаться, что в предшествующие убийству часы надо много чего сделать, а тем временем никто из нас ничем не занимался, все разбежались по своим углам… может быть потому что предстоящая акция имела столь доверительный и столь решительный характер. Фридерик? Где Фридерик? Он тоже куда-то пропал и его исчезновение меня как будто ослепило, или как будто мне на глаза надели повязку, я не знал что и как и должен был найти его, немедленно, тут же — тогда я начал поиски. Я вышел во двор. Собирался дождь, жаркая влага в воздухе, лоскуты туч, различимые на беззвездном небе, временами налетал ветер, кружил по саду, и утихал. Я вышел в сад чуть ли не ощупью, вернее, угадывая тропинки, с той смелостью, какую диктует шаг в невидимое, и разве что время от времени знакомый силуэт дерева или куста возвещали, что, дескать, все в порядке и что я нахожусь именно в том месте, где и собирался быть. Но я обнаружил, что абсолютно не готов к этой неизменности сада, что она меня скорее удивляет… меня бы меньше удивило, если бы впотьмах сад вывернулся наизнанку. Эта мысль меня расколыхала, как лодку в открытом море, и я понял, что потерял из виду берег. Фридерика не было. Я побежал на острова, беготня лишила меня самообладания и каждое выскакивающее передо мной дерево, каждый куст были атакующей меня фантасмагорией — ибо были такими, какими и были, а могли бы быть и другими. Фридерик? Фридерик? Мне его явно не хватало. Без него все было неполным. Куда он скрылся? Что делал? Когда я возвращался домой, чтобы еще там поискать, я наткнулся на него в кустах перед кухней. Он свистнул по-хулигански. Кажется, он был не слишком доволен моим приходом, и возможно — даже немного был пристыжен.
— Что вы тут делаете? — спросил я.
— Голову ломаю.
— Над чем?
— Над этим.
Он показал на окно кладовки. Одновременно он показал мне что-то на раскрытой ладони. Ключ от кладовки. — Теперь можно и поговорить, — сказал он свободно и громко. — Письма больше не нужны. Она уже, вы знаете, ну… эта… природа… не подложит нам свиньи, потому что дела зашли слишком далеко, ситуация уже определилась… Нечего миндальничать!… — Он говорил как-то странно. Из него исходило что-то особенное. Невинность? Святость? Чистота? И, по всей видимости, он перестал бояться. Сломал веточку, бросил ее на землю — в другое время он раза три подумал бы, бросить или не бросить… — Я взял с собой этот ключ, — добавил он, — чтобы принудить себя к какому-нибудь решению. Относительно этого… Скузяка.
— И что? Придумали?
— Разумеется.
— Мне можно знать?
— Пока что… еще нет… Вы сами увидите в нужный момент. А впрочем. Вам я расскажу. Извольте!
Он показал вторую руку — с ножом, длинным таким, кухонным ножом. — Как, опять? — спросил я, неприятно пораженный. И тут неожиданно, впервые со всей ясностью я понял, что имею дело с сумасшедшим.
— Ничего лучше я не мог придумать, — признался он, как бы оправдываясь. — Но этого вполне достаточно. Ибо если молодой убивает старшего, то здесь старший убьет молодого — уловили смысл? Это создает целостность. Это их соединит, всю тройку. Нож. Я уже давно знал, что если их что-то и соединяет, так это нож и кровь. Разумеется, все надо сделать одновременно, — добавил он. — Когда Кароль воткнет свой нож в Семяна, я воткну свой в Юзяаа… ааа!
Ничего себе идея! Сумасшедший! Больной — помешанный — как же он будет резать?!… А ведь его помешательство где-то, в другом измерении, было, собственно говоря, чем-то чрезвычайно естественным и даже само собой разумеющимся, сумасшедший был прав: такое можно было сделать, оно соединило бы их «в одно целое»… Причем, чем более кровавой и страшной была нелепица, тем сильнее она соединяла их… Но и этого, как будто, было мало: отдающая больницей нездоровая мысль, нервная и одичавшая, отвратительная мысль интеллектуала, пахнула, как цветущий куст, душным ароматом — столь захватывающей она была! Это меня покорило! Но с другой, с «их» стороны — это кровавое усиление убивающей молодости и это соединение при помощи ножа (мальчиков с девочкой). По сути дела, было безразлично, какая жестокость свершится — ими или над ними — любая жестокость, как острый соус, усиливала их вкус! Хоть и влажный, хоть и пасмурный, и с этим чудовищным безумцем, но погруженный во тьму, сад наполнился и захлебнулся волшебством, — а когда я глубоко вдохнул его свежесть, то внезапно окунулся в сказочно-горькую пронзительно-обольстительную стихию. Снова все, все, все стало молодым и чувственным, даже мы! И все-таки… нет, я не мог согласиться! Здесь он явно перебрал! Недопустимо — невозможно — зарезать парня в кладовке — нет, нет, нет… Он рассмеялся.
— Да не волнуйтесь вы! Я всего лишь хотел проверить, доверяете ли вы моим двум извилинам. Ну рассудите сами! Чего только в голову не придет… от раздражения. Ничего я не придумал с этим Скузяком. Глупость все это!
Действительно, глупость. Он сам признал; глупость была подана мне как на тарелке, и мне стало неприятно, что я позволил себя провести. Мы вернулись в дом.
12
Рассказать осталось совсем немного. Собственно говоря, все пошло гладко и шло до самого конца все более и более гладко, до конца, который… как бы это сказать, превзошел все наши ожидания. Все было просто… меня аж смех разбирал, что такая гнетущая трудность разрешается такой окрыляющей простотой.