Когда спросил, а почему он не использовал для грибов подштанники, дед Гаврилка пояснил, что, во-первых, он бы извазюкал их так, что бабушка и не отстирала бы. Ну, а во-вторых, конечно, ну а, может, и во-первых, никто бы не обратил на него никакого внимания. Ну, прошел человек с белым мешком, понес что-то из магазина.
Чего-чего, а внимания деду хватило — после появления на деревенской улице в исподнем со штанами, набитыми грибами и висевшими на нем, как хомут. К тому же в каждой руке он держал по громадному боровику. Историческое явление народу произошло как раз тогда, когда бабы стояли у ворот и ждали коров с поля. Но тут уже надо говорить не просто о внимании, но, разумеется, о славе. Она скоро перешагнула границы не только родной Блони с ее сотней дворов, но и целого сельсовета. И начала расползаться по району, принимая формы уже совсем фантастические.
Тут уж отцовская байка про тайменя потускнела и навсегда ушла в тень. Да года через два и сам отец тоже ушел. Случилось это, когда я был в предпоследнем классе и уже старался учиться так, чтобы иметь аттестат без «троек». Погубило моего отца то, что он так любил: рыбалка. Там он старался проводить любую свободную и даже не очень свободную минутку. Откровенно уклонялся от назревших дел по хозяйству — очистить хлев от навоза, поправить забор — подождут! Некогда, сегодня рыба сама будет выпрыгивать на берег — погода-то какая! Дед Гаврилка ругал его, всячески высмеивал пресловутых карасиков, вербовал в свои сторонники мою маму Регину. Но с этим у него ничего не выходило. Мама никогда ничего не говорила отцу, ничего у него не просила и уж тем более не требовала. Словно героиня сказки: «Что ни сделает муженек, то и хорошо!» Хотя в доме и не было скандалов, — я никогда не слышал, чтобы они ругались, — но напряжение последний год присутствовало и даже понемногу возрастало. Иногда заставал маму в слезах. Тогда сжималось сердце от жалости к ней и бесконечной любви. «Зато хоть не пьет, как другие!» — случайно подслушал однажды ее разговор со школьной подругой Вероникой, которая иногда навещала нас. Она жила в Минске и одна после развода с пьющим мужчиной растила дочь. Тогда я впервые понял, что семейная жизнь очень сложная штука. И самое главное, зависит, конечно, от женщины.
Отец смело и торопливо ступал по мартовскому льду в костюме химзащиты и распахнутом полушубке к своим удачливым воскресным лункам — ради окуней он и отпросился в будний день с работы пораньше, сразу после обеда.
Быстро перекусил дома, собрал причиндалы и, невзирая на мамины просьбы никуда не ехать сегодня, отмахнулся от нее и рванул на водохранилище.
Навсегда запомнилась какая-то очень просительная, необычная интонация и самые последние слова, которые мама сказала отцу: «Игнат, мне надо с тобой поговорить, посоветоваться.» Отец только отмахнулся: «А, делай что хочешь!» — «Игнат!..» — очень нежно окликнула она. Он обернулся: «Ну, ладно, ладно — вечером!» Мать еще постояла на крыльце, глядя вслед отцовской машине, лихо разбрызгивающей лужи, и, смахнув слезу, ушла в дом.
Солнышко и течение за сутки сделали свое дело — лед истончился, а кое-где уже темнели широкие полыньи. Но явные сигналы опасности не остановили отца. Он упрямо шел навстречу своим окунькам.
Колхозный грузовик так и остался дожидаться на берегу. Машину обнаружили на следующий день, а тело нашли только когда сошел лед. В разбухшем отцовском кулаке застыла зимняя удочка, а на мормышке оказался небольшой и живой окунек. Его осторожно отцепили и бросили в воду — живи, ты ни в чем не виноват.
Потом мужики долго судачили: «Вот ведь как получилось — не поймешь, кто на рыбалку пошел: то ли Игнат, то ли окунек. Какого мужика к себе утянул. Это ему наказание вышло за то, что столько рыбы перевел.»
Но письма отцу я тоже писал. Или просто разговаривал с ним о том, чего сам не понимал. И как ни странно, эти разговоры помогали разобраться во многом. С постоянной отцовской помощью мне удавалось отыскать какой-то смысл в происходящем, поверить, что моя сегодняшняя жизнь не случайность, но необходимое звено в той цепи событий, из которых она и состоит. Я пытался взглянуть на все, что произошло со мной, с какой-то почти запредельной вершины. С этой высоты ничего особенного со мной не случилось: ведь я был жив, сыт и здоров. Занимался физическим трудом на свежем воздухе, общался с незнакомыми людьми, пытался понять их жизнь и характеры. В сущности, это была школа, даже университет, если судить по тому количеству практических знаний по психологии, языкознанию, строительству, земледелию, которые невольно усваивал и повторял изо дня в день. И что толку, если бы я предавался бесконечной печали и относился ко всему равнодушно и высокомерно-презрительно?
На какое-то время, — надеюсь, что не навсегда, — в силу сложившихся обстоятельств мне дана именно такая жизнь. Но ведь все-таки жизнь. А некоторых моих товарищей уже нет на этой земле. Их матери получили похоронки и цинковые гробы. Они лишены счастья дышать, любоваться рассветом, есть козий сыр с помидорами и свежей зеленью, с пшеничными лепешками. Я сам видел, как, наткнувшись на фугас, взлетел в воздух многотонный бронетранспортер, который возглавлял колонну, и тут же от прямого попадания вспыхнул и замыкающий. Мы оказались в ловушке — на самом узком участке дороги. Ни свернуть, ни развернуться уже не могли — застыли обреченными мишенями. При всей секретности операции — подняли ночью по тревоге — ясно было, что нас уже ждали. Последнее, что сохранила память: оглушающая вспышка и ударная волна, сдувшая меня с брони, как пылинку.
После этих писем-разговоров с отцом мне казалось, что я тоже становился таким же мудрым, как и он, таким же все молчаливо понимающим и печальным. Вскоре плакать по ночам я тоже перестал. Плачь не плачь — ничего не изменишь. Да и сил на слезы уже не хватало: после рабочего дня, который начинался на рассвете с того, что я доил коз и коров — они были немногим больше, чем козы, и давали только пару литров молока, — а заканчивался поздно вечером с мотыгой в руках, я засыпал сразу, как только бессильно растягивался на своей кошме.
Зато в разговорах на расстоянии с дедом Гаврилкой я учился думать и поступать только по-своему, не оглядываясь на то, что скажут другие. Ведь другие не знают моих проблем, не имеют моего опыта, не знают моих чувств и мыслей. Правда, в практическом применении этих знаний я был очень осторожен. Ведь даже земляки не всегда понимали моего деда, а что касается чужих людей, то мои оригинальные и независимые поступки могли бы стоить и жизни. Но варианты своего возможного поведения я все-таки прокручивал в голове. И, как ни странно, это тоже скрашивало жизнь.
Дед Гаврилка очень переживал смерть отца. Сразу куда-то ушли его задор и способность не задумываясь найти точное и хлесткое слово. По неделям ходил небритый, понурый. И все корил себя, что не назвал сына Глебом, как положено, — так испокон называли первенцев в их роду. Вот назвал Игнатом, пошел на поводу у своей упрямой Регины и — потерял.
— А в каждом поколении Березовиков должен быть Глеб! Ведь на нашем деревенском языке, на мове, «глеба» — значит, почва, — упрямо твердил дед. — А где почва — там и хлеб! А где хлеб — там и жизнь. Обязательно назови сына Глебом. Вот у тебя, Глебушка, все будет хорошо!
— Хорошо, хорошо, — ворчала бабушка, — уже третий цинковый гроб из Афганистана привезли. Даже и не открывали. Кто там знает, кого похоронили, по кому там мать слезы проливает. Чувствую, что и на его долю этой бодяги хватит.
Да и я тоже думал, что имя именем, а судьба судьбой. Вот старший брат деда тоже был Глеб, а с войны не вернулся. Но Афганистана я не боялся, даже думал, что неплохо бы испытать себя на настоящей войне. Тем более за правое дело.
После гибели отца бабушка Регина сразу лет на десять постарела, сгорбилась. Теперь любая мелочь, на которую раньше она бы и не обратила внимания, вызывала раздражение, какие-то непонятные обиды и бесконечные слезы. Только у матери не было слез, она словно закаменела в своем горе и стала резкой в словах и решительной в поступках. В итоге они с бабушкой рассорились и прекратили всякое общение. Только благодаря деду и мне родственные отношения все-таки сохранялись. Дед Гаврилка регулярно доставлял банку утреннего молока, а к празднику и разные подарки. Ну и конечно, когда колол кабана, то приносил и свежину, бабушкины колбасы, окорок. Мед на столе был тоже от деда. После грибной эпопеи он потерял былой интерес к грибам и завел пяток ульев. Теперь только с ними он и находил успокоение. Разумная организация их жизни вызывала постоянный интерес и восхищение.