— С ней была Мэгги?
— Да. В номере была Мэгги. Она слышала обрывки разговора и была изумлена. Селфридж говорил о любви.
— По мнению Мэгги Хейзинг, фрау поздно думать о любви. Ей было около пятидесяти. Очень рослая немка с прической пучком, темнобровая, носившая роговые очки по причине неважного зрения, наполовину увядшая дама с причудами. Вот ее портрет.
— Это не портрет. Не хватает главного: ее сути. Признание Селфриджа не выглядит таким уж неожиданным. Не будем вспоминать бальзаковских женщин, но разве иногда возраст не подчеркивает те самые формы, которые прозаики называют женской статью, а поэты — как-то иначе, за неимением подходящих слов в своем ограниченном словарном запасе?
— Допустим.
— Ты понимаешь, о ком мы говорим? Если бы я был художником, я нарисовал бы ее в фиолетово-сиреневых тонах и обязательно акварелью, а не маслом, потому что холст не передал бы многого. Может быть, для этого потребовалось бы скопировать линии с музыкальных инструментов: виолончелей, скрипок, валторн. Этого не понимала милашка Хейзинг, похожая на незабудку в яркий солнечный день.
— Или на ромашку. Ведь она блондинка.
— Хорошо. На ромашку. Вот фото. Фрау Ридер на утренней прогулке в парке. Парк разбит на английский манер. Эти прямые дорожки и аллеи как бы подчеркивают то, что я о ней сказал. Такая женщина вызывает не любовь, а мгновенную страсть.
— Ты влюбился в нее.
— Нет. Я вижу ее.
— Ей было сорок восемь. Селфриджу двадцать семь.
— Думаю, Селфриджу было тогда все равно, сколько ей лет.
— Здорово же ошиблась эта милаха!
— Думаю, что я прав. Да, Леня, была экскурсия в горы, деревенька с харчевней, суп из бычьих хвостов с томатами или что-то в этом роде, дешевое вино, недолговременный приют в деревенской гостинице, а Мэгги и тут не сообразила, что разговор о любви между фрау и ее другом имел под собой более чем серьезные основания.
— Хорошо. Я согласен. Но что из этого следует?
— А из этого следует, что Селфридж боролся за эту любовь. И когда он вернулся… понять его нельзя. Нельзя, Леня. Начиная с того момента, как он вновь появился у карниза, все пошло иначе, он вел себя так, как будто пытался оправдать версию, сложившуюся у этой девочки.
— Какую версию?
— Что раньше они дурачились у нее на глазах. И только. Оба были другими. Ей далеко до этих фиолетово-сиреневых оттенков с переходом в черное, она ничего не разгадала. И не могла разгадать. Их отношения большая редкость.
— И все же…
— Вернулся другой человек.
— Ты всерьез?
— Я не шучу.
— Извини, но поверить в это все же невозможно.
— Этот чужак уловил реакцию Мэгги Хейзинг, даже ее настроение. Оно служило ему защитой. Он использовал Мэгги.
— Зачем это ему понадобилось?
— Чтобы поскорее убраться из Файф-Лейкса, не вызывая подозрений.
— Как он сам… объяснил задержку на двое суток?
— Никак. Думаю, если бы он ее объяснил, это представляло бы интерес и для нас. Этот чужак понимал, что нужно поменьше болтать. Лучше всего было бы в его положении не возвращаться в приют вовсе. Но тогда он должен был бы не возвращаться и домой. А ему было нужно имя Селфриджа и его положение.
— Если ты прав, то этот тип должен поразительно напоминать внешностью Селфрнджа, быть его двойником, не иначе.
— Он и есть его двойник.
МОРСКОЕ КЛАДБИЩЕ
…Здесь, в светлой дубовой роще, похоронен под серым камнем Арсеньев. У памятника матросам «Варяга» Абашев рассказал о бое близ Чемульпо. Канонерка «Кореец» вступила в этот бой, уже имея боевой опыт. Летом 1900 года экипаж русской канонерки проявил доблесть у китайского форта Таку под огнем расстреливавших его в упор береговых батарей. В морском сражении против «Варяга» и «Корейца» действовали пятнадцать японских кораблей.
Позже, у Цусимских островов, тридцать русских кораблей должны были по чьему-то замыслу противостоять ста двадцати одному японскому военному кораблю. Но, выступив против всей мощи Азии, должны были погибнуть и триста спартанцев у Фермопил и тридцать русских кораблей у Цусимы. Лишь два корабля прорвались на защиту Владивостока.
В сорок первом тридцать наших подводных лодок, не считая надводного флота, оберегали дальневосточные морские рубежи. Японцы не могли обеспечить, как ранее, ни семикратного, ни даже четырехкратного превосходства в силах. Они топили в открытом море наши торговые суда. Последним был потоплен в июне сорок пятого «Трансбалт». В августе сорок пятого, когда мы с теткой остановились в Находке, на пути в Москву, здесь еще говорили о «Трансбалте», и это я помнил.
С отлогого склона зеленой сопки виден был Уссурийский залив, прибрежные скалы, просторный распадок. Удивительно легко дышалось, уходить отсюда не хотелось, но Абашев взял меня за руку — пора в машину.
МОЛОТ ГНЕВА
Было слышно, как шумела вода у порогов. Абашев вел машину над горной рекой. Внизу — глыбы гранита, брошенные рукой неведомого своевольного великана, задумавшего перекрыть течение. Но замысел так и остался неисполненным. Река оказалась сильнее, и теперь над белоснежными струями поднимались трехцветные радуги.
Леня сдержал слово: машина вышла из ремонта даже раньше обещанного срока. Я увидел монгольский дуб, корейскую сосну, увешанную тяжелыми шишками, горный ясень, жимолость и аралию, дикий перец и таежный виноград. И были обещаны белый орех, амурский бархат, цветущие лотосы и корень жизни.
Вечером мы остановились, привязали растяжки палаточных коньков к черемухе. Легкий сухой плавник горел как порох, и я подбросил несколько сырых поленьев, чтобы костер дольше сохранял тепло. Леня извлек из багажника дневной улов.
Рыба хариус с синим телом и красноватыми перьями раскрыла рот и будто бы издала слышимый звук, а на камни капала кровь, и поблескивало лезвие ножа. А в вышине кружили черные птицы, пересекая желтые послезакатные облака.
Ели уху — смеялись: забыли посолить. Дым вставал столбом — признак хорошей погоды завтра.
Готов поклясться, что я слышал шум гальки: точно прошла недалеко чужая машина. Не говоря ни слова, пошел к реке; она дремала, поблескивая серебряными перекатами.
На мелкой коричневой гальке обнаружил следы чужого протектора.
Пошел за протектором: он вел по каменистому берегу. Абашев окликнул. Я ответил. Густая трава скрыла следы. А дальше тянулась нитка проселка, который привольно, во всех трех измерениях колесил над высоким берегом. Вокруг пустынно, тихо.
Вернулся к нашему лагерю.
Абашев пошел за водой для чая. Вернулся через полчаса, молча подвесил котелок над костром.
— Что так долго? — спросил я.
— Там кто-то чужой, — ответил он. — На машине. Как они сюда забрались, ума не приложу.
— Что в этом особенного?
— Ничего особенного. Если не считать, что это машина марки «суперберд» с двигателем пятьсот сил.
— Не может быть!
— Вот тебе и не может быть. Любопытно.
— На другой машине сюда мог проехать только ты. Пятьсот лошадиных сил — компенсация чужаку за неумение водить авто по гальке и зарослям заманихи.
— Однако… что им здесь надо?
— Ты что-то подозреваешь?
— Еще бы… откуда здесь быть «суперберду»?
— Ладно. Чай остынет. Пусть хоть суперэпиорнис. Пропади он пропадом.
…Ночью меня разбудили шаги. Поскрипывал галечник, шуршали сухие стебли. Я прислушался. Кто-то размеренно шагал в двадцати метрах от нас. Вот звуки затихли, точно растаяли. Только дыхание ветра было слышно мне. И снова. Шаги… Они приближались к палатке.
Улучив мгновение, я перебросил тело за брезентовый полог, мгновенно выпрямился, осмотрелся. Темная высокая тень скользнула почти бесшумно в кусты. Я ринулся следом. Заросли смыкались за мной, царапая плечи, мешая слушать. Метров триста уже осталось за моей спиной — и никакого результата. Кусты расступились, я остановился в раздумье: продолжать бессмысленную погоню? Вернуться?