— Ладно, ладно. Заладил, — миролюбиво сказала Тоня. — А потом проводишь? Одним нам, девчатам, боязно ходить.
— Что за вопрос? — притворно возмутился сержант. — Да за кого вы нас принимаете? Мы с ним — коммунисты. Ясно? Наше слово, как военная присяга. Священно и нерушимо.
Меня привело в восторг, как ловко и в то же время совсем примитивно мой сержант подчинял их своей воле. «Моя» не издала ни звука, когда Тоня с сержантом препирались, и так же молча последовала за ними в сарай, поманив меня кивком головы. Только раз нарушила молчание. Когда сержант озабоченно произнес, подвигаясь вслепую в темноте:
— Как бы на мину не наступить.
— Какая тут может быть мина? А? — всполошилась «моя».
— Не клацай от страха зубами, — рассмеялся сержант. — То я в шутку. Под миной я понимаю говно. Понятно? Человечье или коровье. Не имеет значения. Но вот если раздавим ногами, до задушевной ли беседы будет? Только если в противогазе…
«Моя» заржала. А Тоня, не без гордости за своего напарника, оценила юмор Вани Котова:
— Вот дает! Скажет так скажет. Хоть стой, хоть падай.
— Падай, — снисходительно сказал сержант. — Тут, кажись, соломка есть. Ну, сели?
Солома оказалась сухой, и сидеть на ней было мягко и удобно. Сели мы рядышком, еле различая друг друга в темноте. По ветхой крыше барабанил дождик, и холодные капли изредка зябко падали на наши головы, заставляя вздрагивать и вызывая нервные хохотки.
— Что, сержант, зазвал в сарай в молчанку играть? — отозвалась Тоня.
— Нет, девчата. Я вот сижу и думаю, отгадаете вы загадку? Или волос длинный, ум короткий?
— Ты наш волос не меряй, а валяй, говори свою загадку.
— Значит, так. В чем заключается вековая и неосуществимая мечта человечества? А?
Девчата настороженно притихли, а я никак не мог сообразить, куда гнет сержант. Наконец, Тоня неуверенно спросила:
— Коммунизм, что ли?
— Ишь ты, куда забираешь! — хмыкнул сержант. — Бери пониже. Разгадка простая.
— Какая?
— Не знаешь?
— Знала бы, не спрашивала.
— Ладно. Слушай разгадку. Ее только мужчины понимают. Но, может, и до тебя дойдет. Запомни. Вековая и неосуществимая мечта человечества — одной рукой ухватить бабу одновременно за грудь и… за это самое… причинное место.
— Иди ты! — фыркнула Тоня.
— И только в единственном разе эта мечта осуществима, — невозмутимо продолжал сержант.
— Когда? — не выдержала «моя».
— На козе. Только у козы эти оба хозяйства рядышком. Вымя и это самое… Одной рукой запросто можно сгрести и то и другое. И больше ни в каком другом случае.
— Балаболка, — прыснула Тоня и, смеясь, запрокинулась на солому. Сержант, не медля, прильнул к ней.
— А мы что, лысые? — сказала «моя» и последовала их примеру: растянулась на соломе и меня потянула за рукав. Я послушно опустился на локоть. Она придвинула в темноте свое лицо к моему и задышала глубоко и часто.
Совсем близко от нас, на расстоянии вытянутой руки, возились на соломе сержант с Тоней. Это отвлекало меня от «моей», я не проявлял ожидаемой активности, приводя ее в недоумение, что выражалось в еще более глубоком сопении. Я же, напрягши слух, следил за соседней парой, одолеваемый больше стыдливым любопытством, чем вожделением.
А там события развивались далеко не так, как предполагал сержант. Тоня оказалась крепким орешком. Со своим кодексом морали, одной из заповедей которого была абсолютная неприступность при первой встрече. При втором, третьем свидании она, возможно, бы и уступила. Но лечь в первый же вечер с незнакомым мужчиной? Даже при остром мужском дефиците, вызванном войной. Ни за что.
Тоня никак не уступала сержанту. Не поддавалась ни уговорам, ни физическому нажиму.
Сержант допустил явный промах еще на танцах, остановив свой выбор на хорошенькой и молоденькой Тоне. Ему бы взять «мою», его сверстницу, изголодавшуюся по мужчине и явно не избалованную домогательствами сильного пола. И тогда бы все пошло без сучка и задоринки.
А я бы, возможно, склонил Тоню своей неопытностью и неагрессивностью. Не обязательно в первую встречу. Я понравился ей. Это я видел по взглядам, которые она стыдливо бросала на меня, когда мы сталкивались, танцуя в пакгаузе.
Обо всем этом я думал под недовольное сопение «моей» у самого моего уха. Я совсем забыл о ней. Мне мучительно хотелось, чтоб сержант потерпел поражение. Это было не по-товарищески. Но я ничего с собой не мог поделать. В Тоне для меня в тот момент сосредоточились вся женская добродетель и чистота, которые воспевались русской классической литературой. И мне казалось очень важным для меня самого, чтоб она вышла победителем из этого испытания.
Но я недооценил коварства Вани Котова. Не взяв Тоню ни приступом, ни измором, он пошел на обходной маневр. И такой точный психологически, что я был потрясен жестокой проницательностью сержанта. Он тронул самую слабую и больную струну в душе русской женщины. Ее сострадательность и готовность к самопожертвованию.
Оставив на какой-то момент Тоню в покое и выдержав напряженную молчаливую паузу, достаточную для того, чтоб она успокоилась и обмякла, сержант заговорил усталым и печальным голосом:
— Ладно, Тоня, будь по-твоему. Только мне от этого теперь покою не будет… ни днем, ни ночью… Пока не попаду на фронт.
— Почему… не будет? — поддалась на отравленную приманку Тоня.
— А, чего тебе говорить? — с горечью отмахнулся сержант. — Все равно не поймешь.
В его голосе было столько искренней тоски, что я напрягся до предела, снедаемый недобрым предчувствием.
Он снова выдержал паузу, накаляя любопытство Тони и вызывая у нее смутное чувство вины.
— А ты скажи, Вань… — без прежней бойкости попросила она.
— Понимаешь, я загадал, — заговорил сержант так, словно сдерживал, подавлял волнение. — Как встретил тебя на танцах… Так и загадал.
Снова пауза.
— Что загадал? — не выдержала Тоня.
— Ты веришь в судьбу? — вдруг спросил он.
— Ага.
— И в предсказания?
— И в предсказания.
— Вот и я верю. И потому загадал на тебя. Поставил свою жизнь на карту.
— Как?
— Ладно. Замнем. Чего говорить… когда все и так ясно.
— Нет, ты скажи, — все глубже залезала в расставленную сеть простодушная Тоня.
— Хорошо, скажу. Может, у тебя когда-нибудь… когда, меня уже не будет… защемит сердце.
— Не понимаю, — прошептала Тоня.
— Вот что, Тоня. Скажу тебе прямо. Чего стесняться? Судьба моя решена. Когда я увидел тебя, то загадал. Мол, будешь ты моей… уцелею, не возьмет меня вражья пуля… а не выйдет, значит, конец мне… не сносить головы.
И снова тишина. Даже «моя» перестала сопеть и затаилась.
— Ты в это… и вправду веришь? — прошептала Тоня, и в ее голосе послышались теплые, материнские нотки.
Сержант не ответил. Словно он от волнения не может совладать со своим голосом.
— Хорошо.
Это сказала Тоня. Сказала очень тихо, а мне показалось, что у меня загудели барабанные перепонки.
Я приподнялся и застыл, уставившись в темноту. И от напряжения стал различать, увидел сержанта и Тоню.
Она какими-то неживыми, механическими движениями подтянула подол платья к животу и стащила, сдвинула трусики. С одной ноги.
Я не заметил, когда сержант расстегнул свои галифе. Он уже был на Тоне. Уверенно раздвинул и приподнял ее безжизненно повисшие ноги. После чего мерно закачался на ней. Без единого звука. Только солома шуршала под ними.
Тоня лежала, отвернув лицо. В нашу сторону. С закрытыми глазами. С плотно сжатыми губами. Мне вдруг подумалось, что такое лицо, должно быть… было у Жанны Д'Арк, когда ее жгли на костре. На лице у Тони было выражение терпеливой муки, которую она покорно сносила по своей неизбывной доброте.
Я задохнулся. Вывела меня из этого состояния «моя». Требовательно притянула к себе и жарко, возбужденно зашептала:
— Ну, чего же мы теряемся? Давай и мы.
Все, что я делал потом, припоминаю с трудом. Вернее, я ничего не делал. Все проделала она, и за себя и за меня. В памяти почему-то сохранился один момент. Моя рука, подталкиваемая ею, легла на ее заголенные бедра, и ладонь ощутила холодок шелковой ткани трусиков. Я невольно удивился, откуда при такой нужде и разорении у девицы из глухой деревни шелковое белье. И словно угадав мои мысли, она объяснила жарким шепотом, что трусики сама сшила из ацетатного парашютного шелка — подобрала в поле немецкий парашют, весь шелк покроила и сшила себе белье.