— Вы уверены… меня примут?
— Не дрейфь. Аль не достоин? Происхождения какого? Пролетарского. Отец — старый коммунист. Чего больше? Патриот… раньше сроку на фронт пошел. Такие для партии наилучший материал. Сам-то русский?
— Не похож? Конечно, русский.
— Нынче кто разберет? Кто русский, кто турок? Интернационал. Рожа-то у тебя не совсем русская.
— Не понимаю вас, — растерялся я. — Обыкновенное… Интеллигентное лицо…
— Вот, вот. Интеллигентное. Гнилая интеллигенция.
— Ну зачем вы так? — обиделся я. — Какая может быть гнилая интеллигенция в стране, строящей коммунизм?
— А знаешь, кто вашего брата так назвал? Сталин.
— Ничего подобного не слыхал.
— По молодости лет.
— Ошибаетесь. Не мог он так сказать.
— Ну, если не он, то Ленин… уж точно так сказал.
— Не верю. Ленин сам интеллигентного происхождения.
— Вот, вот. Потому и знал хорошо вашего брата… и не шибко доверял. Он не на гнилую интеллигенцию, на рабочий класс и трудовое крестьянство делал ставку. Понял? И не забудь, когда спрашивать станут.
— Я «Устав» знаю наизусть.
— Ну, тогда порядок. Держи хвост пистолетом. Тебя и спрашивать вряд ли что станут. На фронте, знаешь, как принимают в партию? Списком. Кучей… Как в братскую могилу.
Он рассмеялся и скосил на меня узкий глаз.
— Ну, это я так… для красного словца. Забудь. Будут спрашивать, поменьше мудри. Отвечай, как солдат, коротко и ясно. Мол, коммунист — самый передовой человек. И так далее. Ясно? Морально чист… как стеклышко… своим поведением подает пример остальным… А это значит… В атаку — в первых рядах. За дело Ленина — Сталина готов пролить свою кровь, а если понадобится — и жизнь отдать… не колеблясь. Понял? И все. Переключай мозги на другой объект. Времени у нас в обрез. Надо успеть отхватить от жизни. Знаешь, как в армии? Жри, пока не лопнешь… и еще столько. Про запас. А то, кто знает, будет ли завтра что жевать? Так же и с бабами. Я как дорвусь, меня потом ветром качает.
Танцевали в пустом пакгаузе возле железнодорожных путей. Вся станция сгорела, даже будки стрелочников, а плоские низкие складские помещения с дверьми-воротами, куда мог въехать грузовой автомобиль, уцелели и стояли пустые, продуваемые ветром. Прежние запахи — муки и дегтя вперемешку — все еще не выветрились из толстых стен.
За пакгаузом, как кладбище, протянулись улицы с деревьями, порой даже воротами и обломками оград, но без единого дома. Среди поросших бурьяном дворов, как могильные надгробия, на черных пепелищах сиротливо стояли задымленные кирпичные печи с непривычно высокими дымоходами без дыма, а также валялись в золе погнутые, покореженные железные спинки кроватей — все, что осталось от деревянного поселка с тех пор, как по нему дважды прокатилась война. Сначала на Восток, когда мы отступали, а потом на Запад, когда мы вернулись, прогнав немцев.
Мы — это русские. Советская армия. Но не я. Я попал в армию, когда этот населенный пункт уже был в тылу наступающих войск, и здесь, в огороженном среди леса лагере, пополнялись из маршевых рот потрепанные в боях части, прежде чем снова отправиться на передовые позиции. Для женщин сгоревшего поселка, где не было ни одного здорового мужчины, танцы в пакгаузе были единственной возможностью хоть на одну ночь, хоть на час-полтора погреться, понежиться в объятиях случайного кавалера — солдата, отпущенного в увольнительную, также изголодавшегося по женской ласке. На танцы пробирались по бездорожью и слякоти женщины и девки из окрестных деревень, преодолевая босиком многие километры и неся свою обувь в руках.
Электричества не было, и под балками коптили на проволоке керосиновые лампы, давая слабый и неровный свет, отчего было трудно различить лицо партнера по танцу. Но это никого не смущало: к чему разглядывать лицо, если видишься первый и последний раз. И завтра будешь танцевать с другим и у него искать утешения. Зачем зря память обременять? В полной темноте танцевать было бы еще лучше. Меньше стыда.
Играл местный безногий гармонист, держа на обрубленных бедрах немецкий трофейный аккордеон, отливавший кровавым перламутром. Играл, склонив кудрявую пьяную голову на растянутые меха, и торчавшие из-под мехов обрубки, обмотанные в концы штанин, подергивались в вальсовом ритме. Он играл печальный тягучий вальс «На сопках Манчжурии». Чуть ли не полувековой давности, времен русско-японской войны. На гармонисте был серый немецкий китель. Явно снятый с убитого солдата. В лесу вокруг нашего лагеря все еще валялись незарытыми полураздетые трупы. И мальчишки в деревнях щеголяли в немецких кителях, а женщины в юбках, перешитых из солдатских штанов. Немецкое обмундирование ценилось деревенскими жителями. В отличие от советского, оно было из хорошей шерсти, мягкое и теплое и носилось долго.
Такая юбка была на моей партнерше. Из толстого серо-зеленого сукна. Большая твердая грудь упиралась мне в шею. Ростом она была побольше меня. И старше. Как раз под стать моему сержанту. Но он остановил свой выбор на ее подруге, совсем молоденькой тоненькой девчонке. Не отходил от нее и больше ни с кем не танцевал. Чтоб не подводить его, я тоже сохранял верность своей партнерше. Танец за танцем. И все время молча. Она лишь в самом начале спросила, откуда я родом, и, узнав, что из Москвы, словно язык проглотила и только сдержанно сопела, неуклюже поворачиваясь в моих руках под тягучий стон аккордеона. Сколько ни пытаюсь припомнить, не могу восстановить в памяти ее лицо. А ведь это была моя первая женщина. Мы топтались в полутьме, стараясь попасть в такт музыке. То и дело мимо пакгауза с шипением и свистом громыхал невидимый маневровый паровоз, толкая товарные вагоны, и звуки аккордеона пропадали, но мы не останавливались и продолжали перебирать ногами.
Наконец танцы кончились — гармонист отказался дальше играть. Его об этом попросили наши солдаты. Срок увольнения близился к концу. А ведь им еще надо было проводить своих «дам» и кое-что успеть до полуночи. Парочки в обнимку или держась за руки, торопливо покидали пакгауз, а те женщины, на чью долю не досталось партнера, сбивались в неестественно оживленные стайки, громко и завистливо судачили, провожая глазами каждую пару, а потом тоже ушли в ночь и, как вызов своему одиночеству, выкрикивали озорные, похабные частушки.
Мы вышли вчетвером. Снаружи накрапывал мелкий дождик. Запасливый сержант отстегнул от ремней свернутую плащ-палатку и расправил ее над нашими головами. Нам пришлось сбиться потесней. «Дамы» в середине, мы с сержантом по бокам, поднятыми руками поддерживая брезентовые края. Наши «дамы» тут же разулись, сняли с уставших ног тесные туфли и понесли их в руках, шлепая босиком по хлипкой и холодной земле. Было совсем темно и ни огонька вокруг. Мы оступались и скользили и при этом почему-то громко смеялись, хотя, по сути, ничего смешного не было. Нам предстояли очень долгие и скучные проводы девиц до их деревни, отстоявшей от станции на добрых три километра с гаком. А после этого топать в кромешной тьме обратно столько же да еще не меньше километра до расположения батальона.
Присутствие женщин совсем близко, запахи, исходившие от их разгоряченных танцами тел, приятно и непривычно будоражили меня и слегка кружили голову. Я брел, прижимаясь к теплому женскому боку; не разбирая дороги и не задумываясь, куда и зачем мы идем. Я полностью полагался на своего сержанта. На его бывалость и сообразительность. И он скоро проявил эти качества.
Мы проходили мимо полуобвалившегося сарая, и он предложил забраться туда и пересидеть дождь.
— Пересидишь… — хмыкнула его «дама», по имени Тоня, — почему-то ее имя запомнил. — Дождь, если заладил, так уж до утра.
— Ну, отдохнем маленько, ближе познакомимся, — настаивал сержант.
— Знаем мы, как вы ближе знакомитесь, — не унималась Тоня. — Сразу норовите под юбку.
— Да за кого вы нас принимаете? — сделал вид, что обиделся, сержант. — Мы — гвардейцы. Ясно? Советские солдаты. Что ж, мы для того кровь проливали, вас от вражеской оккупации освобождали, чтоб обижать? Так, что ли?