И теперь на какое-то время оставят стадо в покое. Пока снова не проголодаются.
Дед оглянулся на меня. У меня стояли слезы в глазах. Мне не хотелось спорить. Да и вообще разговаривать. Но деду телевизор подлил масла в огонь.
— Вот это и есть мир. Показывают животных, а я вижу людей. Что отличает нас от животного мира? Лишь то, что там все обнажено и без прикрас. А мы прикрываемся фиговыми листками красивых слов и теорий. Хотя по существу все то же самое. Мир, называй его божьим или каким угодно, состоит из слабых и сильных, из травоядных тружеников и хищных эксплуататоров. Хищник умрет, если не полакомится мясом травоядного. Другой пищи он не знает. И добыть эту пищу можно, только лишь вырвав с бровью бок у той же антилопы. Или сожрав ее теленочка. Других путей нет. Это закон природы. Жестокий. Но и разумный. Он движет миром. Поэтому все разговоры о равенстве — слюнявая болтовня. Я это познал на собственном опыте. Знаешь единственное место, где все равны? На кладбище, дорогая моя. Но те, что там обитают, уже называются не людьми, а покойниками.
— Постой, постой! — не выдержала я. — Я не согласна. Нельзя равнять людей с животным миром. Нас отличают интеллект и способность объединяться для защиты. Стадо антилоп побежало, эгоистично оставив на гибель мать с теленком. И поэтому гиены их будут пожирать каждый день по одной. И так до бесконечности. А если б они, эти антилопы, не побежали трусливо, а все вместе заняли круговую оборону, ощетинившись рогами? Как много антилоп, а гиен лишь жалкая свора, — они бы не дали себя в обиду и одержали победу. Мы, люди, поступили бы так. И поступаем. Профсоюзы, забастовки — вот тебе пример того, чем люди отличаются от животного мира. И поэтому, скажу тебе откровенно, все, что ты говорил мне, нисколько меня не убедило. Чушь! Оппортунизм! Ты, дедушка, элементарный реакционер!
— Я? — вскричал он, сверкнув очками.
Но дождаться моего ответа ему не привелось. В дверь громко застучали. Сразу в несколько рук. И послышались раздраженные старушечьи голоса:
— Откройте! Немедленно! У вас в комнате женщина!
— Влипли, — схватился за голову дед. — Поди докажи им, кто ты мне. Ох, потреплют языками. Еще потребуют выселить.
— Откройте! Старый развратник! Осквернил весь дом! Мы найдем на вас управу!
— Не открывай, — прошептала я. — Пока я не оденусь. Задержи их.
Дед встал с постели, поддерживая руками спадающую пижаму, добрался до телевизора и усилил звук. Потом направился к дверям.
Стук с той стороны не прекратился. И под этот аккомпанемент я поспешно натянула на себя одежду и метнулась к окну. Когда я уже была снаружи и сползла с подоконника в траву, дед вернулся и, перегнувшись через подоконник, поцеловал меня в макушку. Затем закрыл створки окна, ворча:
— Идиоты! Чего вам не спится? Какая у меня женщина? Зачем мне нужна женщина?
А я, крадучись вдоль стены, чтоб меня не могли уследить в окна бессонные «божьи одуванчики», оказалась на пустынной улице. Фонари еще горели. Хотя рассвет давно наступил и было светло, как днем.
ОН
Телефонный разговор с Москвой испортил мне настроение. Хотя в конце разговора мне подсластили пилюлю.
Я позвонил редактору по поводу моей статьи, опубликованной на прошлой неделе. Дело было даже не в самой статье, а в герое этого очерка, литовском крестьянине Повиласе Даукше.
— Что? Оказался бандитом? — не на шутку встревожился редактор. — Этого нам только недоставало. Мы его на весь Союз разрекламировали.
— Нет, нет. Он наш человек. Настоящий коммунист, — поспешил я успокоить редактора. — Вернее, был…
— Что с ним стало?
В том, что с ним стало, я чувствовал и долю своей вины и, чтоб как-то заглушить угрызения совести, позвонил из Каунаса в Москву своему редактору.
Я был собственным корреспондентом центральной московской газеты в Литве, сравнительно недавно присоединенном к Советскому Союзу крохотном государстве, таком же, как Латвия и Эстония, его соседи по Прибалтике, поглощенные заодно с Литвой. Каунас был столицей буржуазной независимой Литвы, продержавшейся всего двадцать лет. До того Литва тоже была под русской оккупацией. Лет двести. Если память мне не изменяет. Советский Союз, сменивший на карте Российскую империю, вернул Литву на место. А чтоб истребить память о былой независимости, перевел столицу из Каунаса в Вильнюс, город, отнятый у Польши и, как собаке кость, брошенный литовцам.
Литва, единственная из всех оккупированных стран, не склонилась перед мощью Советского Союза и оказала упорное, граничащее с безумием сопротивление. Прошло пять лет, как умолкли пушки второй мировой войны, а в Литве не переставали греметь выстрелы, и мы, оккупанты, не решались сунуться в леса, где было царство «зеленых братьев», литовских «жалюкай», почти стотысячной подпольной партизанской армии. Кровь по всей Литве лилась обильно, и на лесных хуторах, и даже в целых деревнях не оставалось никого в живых, если не считать одичавших кошек и собак.
После университета я получил направление в Литву на такую солидную журналистскую должность сравнительно легко. И не только благодаря связям отца в высоких партийных инстанциях, а скорее всего из-за того, что на это горячее и опасное место было мало претендентов. Мой предшественник, с которым мне даже не пришлось познакомиться, продержался в Каунасе три месяца. Его труп с дыркой от пули в затылке нашли в лесу много времени спустя после его исчезновения и настолько разложившимся, что для похорон в Москву отправили в запечатанном цинковом гробу, который не открыли даже, чтобы показать семье.
Литве уделялось много места в газете, и поэтому там держали сразу двух корреспондентов, в обеих столицах. Меня — в Каунасе, а моего коллегу Анатолия Горюнова — в Вильнюсе. Он был в большей безопасности, потому что освещал в газете лишь городские события. Мне же досталось село, литовская Вандея, где кипели все страсти и шла партизанская война.
Разумеется, я был вооружен. Даже спать ложился, сунув под подушку пистолет «ТТ», и каждый мой выезд за пределы Каунаса напоминал военную операцию. Меня обычно сопровождали автоматчики, так называемые народные защитники, или «ястребки», как их еще тоже называли, — молодые, вечно пьяные литовцы из крестьян, перешедшие на сторону советской власти не так из идейных соображении, как за высокое жалованье и дарованное им право безнаказанно грабить население во время карательных экспедиций.
Повилас Даукша, о котором я написал очерк в газете, был одним из весьма немногих литовцев, искренне и безоглядно принявших советскую власть, и от этого ставший чужим и уязвимым во враждебном окружении своих односельчан. Такие люди ставили на карту свою жизнь и жизнь своих близких. Потому что «зеленые братья» были особенно жестоки и беспощадны к своим, литовцам, перешедшим на службу к оккупантам.
Он был единственным коммунистом в своей деревне. Худой, высокий, с желтой от туберкулеза кожей. Не расставался с пистолетом. И никогда не ночевал дома. А в сараях и на чердаках. Каждый раз в другом месте. Чтоб «жалюкай» не захватили его врасплох, спящим.
Один-одинешенек, безо всякой охраны этот фанатично поверивший в коммунизм крестьянин держал, по крайней мере днем, пока светло, под своим контролем сотни семей, осуществлял все функции новой власти в деревне. Мне он напомнил русских коммунистов времен гражданской войны, на заре советской власти, когда вера в коммунизм не была еще замутнена последующими событиями.
Я читал о них в книгах, мое поколение воспитывали на их примере. И таким, мне казалось, был в ту пору и мой отец.
Жизнь Повиласа Даукши представляла отменный материал для газетного очерка о современном герое, и я покидал деревню, уже прикидывая в уме, как распишу собственный материал. А мой «материал», сам Повилас Даукша, провожая меня и мою охрану до дорога, вдруг попросил, краснея и смущаясь:
— Не пишите обо мне. Ради Бога. Не простят они мне этого.