Чеботарев взял двумя пальцами «посмертную записку». Поднес к свече. Когда бумажка сгорела, он заговорил: «Помните. Ни одной подводы зерна, ни одного чувала сахара, ни одного полена дров большевикам. Жгите склады, ссыпные пункты, пускайте под откос поезда. А там, может, придет время — начнутся настоящие дела. В Европе богатства много, а защищать его некому. Кому-нибудь мы еще будем нужны. Ну, ничего, — сказал он на прощание, — эти сукины сыны вышибли нас с Украины в двери, а мы проберемся туда через окно. С богом, атаман «Божья Кара!»
...Прошло всего несколько минут, и я всего себя исщипал. Не верил, что нахожусь на чистом морозном воздухе. Не верил, что мне светят ясные звезды с высокого неба, а не тусклый огарок в вонючем чеботаревском застенке... Пусть я буду обманутый в своих лучших чувствах человек. Пусть я буду «ке хве т-иль». Но я не трепач. Как мы и условились, письмо я вернул Чеботареву... Молодец моя Ефросиния: несмотря ни на что, сумела его сохранить! Как будто знала, что им, этим злополучным письмом, будет куплена моя жизнь...
* * *
Дальше шли торопливые записи о встречах то на монастырской пасеке, то у Голубого ставка, то у Самойлова дуба с каким-то Свободным Гражданином, Звездой Спасения, Крутым Рогом, Селянской Местью. Было в записях Цебро и кое-что занимательное. Например:
«1 января 1921 года. Вечер. Глухой хутор. Только не хутор близ нашей Диканьки. Это волчье логово затерялось в лесу между Клопотовцами и Овсянниками. Слава всевышнему, нашлись добрые люди, приверженцы нашего святого дела, дали приют Фросе и малым деткам. Чуть не написал: сироткам. А ведь могло быть и так. И не милостью заклятого врага. Куда бы ни шло. А то милостью того, кому, сто и сто раз рискуя головой, служил верой... Где же правда на нашей земле? Ответствуй же мне, о господи!
Но... Сижу в теплой хате. А завтра чуть свет — в лес, в сырую землянку. Днем и здесь рыскают всякие. Зевок — и вместо землянки подвал чека... Для них я бешеный волк, которого надо убить, для своих — преступник, давно убитый... Нечего сказать — превеселая жизнь...
Не знают там, за Збручем, что теперь у людей на душе. Верно то, что всем осточертела продразверстка, эта контрибуция, но еще больше всем осточертела война. Ею здесь сыты по горло. Семь лет — не шутка. Люди хотят покоя. Наши головорезы и те говорят: «Начнем кусать мы, пойдут кусать и они. А появится пан головной оттуда, вот тогда ударим. Самогон есть, сало есть, бабы под боком. Посидим, пока тихо...»
А тем, кто за Збручем, подавай что-нибудь сейчас, и не что-нибудь, а погорячее... В политике не очень-то я шибко кумекаю. Но понимаю: чем больше шуму поднимем мы здесь, тем больше цены головному там.
20 марта 1921 года. Майдан Голенищев. Хозяин пчельни принес из города ихнюю «Правду». С Кронштадтским мятежом покончено. Жаль! На него крепко надеялись там, за Збручем. Надеялись и мы. Думали — конец нашей собачьей жизни. Еще с одним фронтом разделалась Москва. Даже не верится, как им везет.
На той неделе мои хлопцы прикончили в Сахнах продагента... Наконец-то отчитаюсь перед Чеботаревым.
21 апреля 1921 года. Бохны. Лесная землянка. Моя основная резиденция. Зашевелилась «подвластная» территория. Уезд гудит, как растревоженный улей... Покончено с продразверсткой. Будет продналог. Надеялись мы победить большевиков голодом. А попробуйте найти в уезде клочок незасеянной земли. Самые крепкие хозяева и те то и дело упоминают Ленина.
Вот тебе и волшебное словечко — «нэп». Три буквы, а лупят по нас хлеще трехдюймовки.
20 июля. Утро. Кошмар. Голодающие с Волги. Грязные, страшные. Их тысячи на «подвластной» территории. Вот еще нахлебники появились... Атаман Шепель потребовал: «Гнать палками, вилами, травить кацапню собаками». А мужики смекнули, особенно хозяйственные. Раз нэп — значит, побольше надо выжать из пашни, крупорушек, бахчей. Получше переварить все то, что дала революция. Сам бог послал батрачню.
Вот тебе и атаман всея Подолии! Подпольный губернатор! Тоже придумал — травить полуживых людей собаками! Как бы наш мужик не воспользовался твоим же советом да не стал бы гнать палками нас с тобой, пан Шепель! Все может теперь быть».
...Этим и заканчивались записи в атаманском дневнике. Мостовой после некоторого раздумья, помяв в руках тетрадь петлюровца, сказал:
— Ну барбос! Показать бы ему собак... Беда, когда давят людей. Но трижды беда, если сегодня это делает тот, кого самого давили вчера...
— А я скажу так, — подправил партийного секретаря комиссар дивизии Гребенюк, — трижды подлец тот угнетенный, который сам становится угнетателем...
Атамана «Божья Кара», то есть петлюровского сотника Цебро, вместе с его записками мы отправили в Винницу. Мы считали: там, в губернии, детальнее и по всем правилам разберутся и в нем, и во всех его делах. Мы могли лишь его взять, обезоружить.
Наказывать преступников — дело юстиции. В ее руках — строгие и беспристрастные весы Фемиды.
Тревога
Бунт «золотой орды»
Осенью 1921 года, на Подолии, в непосредственной близости от румынской границы, под руководством Михаила Васильевича Фрунзе впервые после гражданской войны были проведены крупные военные маневры. В них приняли участие корпус червонных казаков Примакова и бригада Котовского, вернувшаяся после разгрома антоновских банд на Тамбовщине.
На маневрах очень хорошо показали себя героические дивизии Красной Армии.
25-я Чапаевская, прославившаяся в боях и на Волге, и на Днепре. В ее рядах сражались Чапаев, Фурманов, Кутяков, Бубенец.
24-я Ульяновская, созданная на Волге большевиком Гаем из крепких самарских пролетариев.
41-я, выросшая из партизанских отрядов Одессщины, Херсонщины. Ее водили в бой знаменитые начдивы Саблин, Осадчий.
44-я, с ее легендарными богунскими и таращанскими полками, выдвинувшими таких крупных военных вожаков, как Щорс, Дубовой, Квятек.
45-я, бессарабские полки которой под командой талантливого полководца и героя гражданской войны Якира внушали страх румынским боярам.
58-я, созданная знаменитым начдивом Федько из партизанских отрядов Таврии.
60-я Черниговская, начавшая боевой путь под командованием большевика-черниговца Крапивянского.
Удары этих дивизий хорошо знали враги и за Днестром, и за Збручем. И особенно памятными были для них клинки червонных казаков. Подольские маневры еще раз напомнили забывчивым соседям о том, что не иссякли ни мощь, ни революционный порыв рабоче-крестьянских полков.
Наш 7-й полк двигался старинным казацким трактом, вдоль которого с двух сторон тянулись ровные шеренги полевого клена. Охваченная осенним багрянцем листва тихо шелестела над нашими головами. Широкие стволы кленов казались обтянутыми мышастым каракулем — так тщательно и скрупулезно природа отработала мелкие складки их коры.
Сорванные ветром остроконечные, фигурной резьбы, желтые листья шуршащим ковром стлались под копытами лошадей.
Настроение у казаков было приподнятое. Стараясь перещеголять друг друга, сотни пели любимые песни. Над подольскими полями неслись мелодии родной Украины, суровой Прибалтики, грозной Кубани, далекой Башкирии. Не играл только наш полковой оркестр. Адъютант Ратов в хвосте штабной колонны раздраженно объяснялся с Наконечным. Вскоре Ратов, подъехав к нам, доложил:
— Капельдудка требует спирт, говорит — много пыли, заело клапана.
Климов, насупив густые брови, придержал коня. Подозвав Наконечного, что-то сердито ему выговаривал. Затем трубачи довольно неохотно взялись за инструменты. В местечко Маков мы вступили под звуки того самого «эксбирибиндинского марша», за который шустрый Скавриди пытался сорвать с адъютанта лишний комплект «робы». Экзотическая мелодия представляла собою не что иное, как переделанную на маршевый ритм вульгарнейшую песенку — «Моя мама-шансонетка по ночам не спит».