Смываем же мы свое дерьмо без рыданий и мучительных минут неловкости.
Покойники – это и есть дерьмо. Они даже не могут взглянуть в последний раз в окошко света над собой, когда их забрасывают землей. Их нет. Еще, кроме проводов покойного, я бы отменил разовые похороны. Вы же не предаете почетному погребению каждый огрызок яблока или скорлупу яйца. Вы набиваете мусором мешок, а потом уже вышвыриваете его в большую урну на улице. Почему бы так не поступать с мусором, который остается от нас? Трупы можно было бы вышвыривать на помойки. И достаточно было бы раз в месяц пропускать по улицам города мусоровозку, которая бы их собирала и свозила на свалку.
Я закурил – обычный табак – и подумал, что это интересные соображения. Но высказывать их вдове и траурной процессии сейчас не стоит. Безусловно, в душе все, даже безутешная женщина, согласятся со мной, но для виду им придется огорчиться. К чему? Поэтому я лишь отступил поглубже в тень склепа корнета с какой-то сложной немецкой фамилией – судя по слезливой надписи на камне, ему было всего восемнадцать лет, – сломавшего себе шею во время конной прогулки. Склеп был небольшой, и дым от сигареты стал собираться под куполом.
Когда закапывали Анну-Марию, я был совершенно спокоен. Совсем как герой «Колокола», который не остался на похоронах любимой женщины, думал я. А потом вспомнил, что Анну-Марию это ужасно бы разозлило. И решил было не сравнивать, да потом вспомнил, что Анны-Марии, собственно, больше нет.
– Гроб Анны-Марии был похож на посылку, знаете? – сказал я отцу Николаю, – Ее бы порадовало.
Гроб и в самом деле был какой-то… нетрагичный, что ли.
Анна-Мария и в этом проявила недюжинную жизнерадостность, думал я. Для начала скажу, что Анна-Мария избавила меня от мучительного сравнения. Я не сравнивал окостеневшую и мертвую Анну-Марию с живой, прелестной и розовенькой Анной-Марией. Гроб был закрытый, потому что, как объяснили мне, если гражданин Молдавии погибает за пределами страны и похоронить его в общепринятые три дня не получается, гроб лучше закрыть. К тому же перевозка тел осуществляется только в закрытых гробах. Я не удивился – мне доводилось присутствовать на похоронах молдаван-гастарбайтеров, которых сотнями свозили в страну из России, Италии и Португалии в закрытых гробах. Какая ирония! Анна-Мария, дочь молдавского бюрократа-националиста – а именно они и ввергли страну в дерьмо нищеты и исхода рабочих-рабов, – похоронена, словно какая-то нелегалка, попавшая под каток в Италии!
Что ж, зато гроб у нее был чудесный.
Этот гроб был немецкий – какого дьявола она туда полетела, думал я, она ведь летала только в Испанию да Италию – и совершенно не походил на уродливые балканские ящики, в которых молдаване хоронят своих мертвецов. Продолговатые, блестящие – будто лакированные туфли у сельского молдаванина, приехавшего поплевать семечки в город, – они уже сами по себе внушают тревогу и грусть. Этот гроб был кремового цвета, обитый тканью – кремовой же, только чуть более светлого оттенка, – и не плоский, а довольно высокий. Из-за этого гроб не был похож на ящик. Анна-Мария лежала в достойном месте.
Еще, что Анне-Марии бы очень понравилось, на ткани гроба было много почтовых оттисков. Ее отец был, когда Анна-Мария ушла, во Франции и не смог выехать в Германию. Поэтому дочь привозили в Париж на опознание. Из-за этого гроб был наполовину покрыт наклейками, штампами и штемпелями всех цветов. Это делало гроб веселым и разноцветным, или, если уж совсем точно, нарядным. Анна-Мария даже гроб себе подобрала со вкусом, подумал я и улыбнулся. Ее папаша, стоявший у гроба с опущенной головой, растолковал это по-своему, подошел ко мне и потрепал по плечу. Совсем как Анна-Мария трепала всех, кто только ей под руку попадался.
Тогда я понял, откуда у нее этот жест. И сказал:
– У вас замечательная дочь.
– Была, – глухо поправил он меня, поправив очки, – к сожалению.
– Ее мать?.. – вежливо начал я, но не закончил, и вопрос встал между нами, как отсутствующая на похоронах Анны-Марии мать.
– Умерла, – ответил он, – она вам не говорила, да? Умерла и давно.
– Спасибо, – говорю я, – что не…
– Вы встречались? – деликатно говорит он, и мне снова становится смешно. – Она говорила о вас. Много хорошего. Жаль, что…
– Она меня любила, – подумав, отвечаю я, – немножко не так, как принято, но правда любила. А я – ее. Главное, у нас все было отлично с сексом. Я обожал трахать ее. Жаль, что я не успел сделать ей ребенка.
Я бы не сказал, что папаша Анны-Марии шокирован. Он слегка пожимает плечами, вздыхает и возвращается к гробу. Потом снова подходит ко мне.
– Она тоже об этом жалела, – признается он, и я впервые удивлен.
– Кстати, возьмите ключи, – говорю я, – это от ее дома.
– Но…
– Берите. Я незнакомый вам человек и с Анной-Марией не был расписан. Не оставлять же меня в вашей квартире только потому, что я спал с вашей дочерью. Это смешно. Берите!
– Послушайте, – говорит он, – я прекрасно понимаю, что взрослая женщина всегда и куда больше принадлежит мужчине, который, как вы выразились, ее трахает, чем собственному отцу. Но, поверьте, как и вы, скорблю. Очень.
– Ну да, – улыбаюсь я, – не смею сомневаться. Просто, согласитесь, глупо горевать, когда дело сделано.
Я пересказываю ему некоторые свои соображения относительно покойников, а он кивает, глядя то на меня, то на Анну-Марию. Вернее, на цветастый гроб Анны-Марии. Потом кладет мне руку на плечо и уводит чуть в сторону. Молча наливает – на столиках у соседних могил какие-то родственники Анны-Марии уже разложили еду и выпивку, – и мы чокаемся. Стаканчики пластиковые, это нелепо.
– Понимаете, – выдыхаю после коньяка я, – пора мне снова возвращаться к тому, что принято называть «нормальная жизнь». Анна-Мария меня разбаловала. Наверное, в вашем понимании это очень плохо. Иногда она тратила на меня деньги. Я не работал. Вообще ничем не занимался. Будет тяжело, но я, наверное, выдержу. Хотя это останется во мне навсегда. С ней я занимался только одним. Ей. Что же. Придется отвыкать.
Он задумчиво спрашивает меня:
– Стоит ли?
Я переспрашиваю:
– Простите?
– Стоит ли отказываться от смысла жизни, – спрашивает он, – даже если обстоятельства сложились неблагоприятные, вот что я имел в виду. Ведь если даже что-то изменилось, смысл-то остается прежний.
– Вы предлагаете мне открыть храм Анны-Марии? – иронично осведомляюсь я. – Курить в нем свечи, молиться светлому облику вашей дочери и быть хранителем при ее памяти. Да?
– Я предлагаю вам, – он удивительно мягок, я недооценил сходство с дочерью, – постараться убедить себя в одной вещи. Чтобы выжить в круговороте, не нужно рваться из него. Это только затянет вас на дно быстрее. Чтобы забыть Анну-Марию, не нужно рваться и от нее, в противном случае вы получите и храм, и свечи, и прижизненное место хранителя. Просто еще немного продолжайте двигаться в колее, лишь постепенно снижая ход. Не пробуйте выбросить память о ней сразу.
Он тепло прощается со мной и напоследок бросает:
– Не мучайте себя. Поживите еще немного у Анны-Марии.
И возвращается к гробу.
Ключи он так и не забрал.
35
Жизнь твоя прекратилась, но осталась смыслом моей.
Так ли это? Пока – да. Еще несколько дней. Потом я ухожу, Анна-Мария. Покидаю Стамбул и тебя, призрак которой постепенно – как скарабей зарывает навозный шарик – закапываю сейчас на этом пляже. Анна-Мария, я сказал «выходи»? Нет-нет! Оставайся там, в песке, наполовину присыпанной. Скоро. Еще немного, и ты скроешься насовсем. Потом я уеду. Сейчас я сделать этого не смогу: твое лицо будет жечь мою спину, где бы я ни был. Этот участок пляжа, он вечно останется со мной. Поэтому дай мне тебя похоронить.
Смысл моей жизни, Анна-Мария, думаю я, лежа на пляже Стамбула, в чем он был? Это твоя дыра. Я относился к ней трогательно, по-хозяйски и трепетно. Я не понимал таинства того, что происходит в ней, но я видел результаты происходившего. Она была словно земля, а я словно древний кельт, который с трепетом ждет урожая. Она была пашней, а я – пахарем и хлеборобом. Я зависел от погоды, настроения, тысячи причин и с волнением ждал чуда первого урожая.