Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И чайки, оцарапав бумагу, взлетают.

Ветер, ненадолго вернувшись на пляж, перелистывает меня к началу, а потом засыпает на мокром от морского дождя песке. От нечего делать, в ожидании физического конца, я заглядываю в себя и начинаю читать. Вернее, просматривать, потому что сил на то, чтобы зафиксировать слова, у меня все меньше.

Мы познакомились примерно за неделю до моего – намеченного сначала на ощупь, затем твердо – увольнения из газеты. Там я занимался репортерской работой, которая совершенно измотала меня. Но очень долго, лет пять, я не уходил оттуда из-за, конечно, денег. Пустая и никчемная работа в газете, тем не менее, давала мне возможность жить по, как его называют, мидл-класс-уровню. Причем необходимость поддерживать себя на этом уровне была для меня совершенно неочевидна. Я работал на потребности, которые сам искусственно создавал в себе. Иначе говоря, то, что я допоздна засиживался в редакции, давало мне количество денег, достаточное для того, чтобы снимать алкоголем стресс, переживаемый мной из-за того, что я допоздна засиживался в редакции.

Разумеется, я писал книги.

Конечно, со временем мне пришла в голову мысль о бегстве. Ведь я, тогда уже двадцативосьмилетний старик и располосованный шрамами человек, прекрасно понимал, что мой Рубикон близок. Я или уволюсь, или превращусь в одного из тех, с кем мне приходилось делить кабинет или зал для заседаний. Суетливые сорокалетние люди, прячущие себя в ворох серой бумаги от неприятной действительности, которая состоит в их полном и окончательном моральном крахе. Душевном банкротстве. В человека, который больше чем на пятнадцать минут не в состоянии ни на чем сосредоточиться. Кроме себя, конечно. И в один из тех дней, что называют «прекрасными» – а на самом деле в них нет ничего, кроме того, что вы придумаете об этих днях значительно позже, – я решил уволиться.

Само собой, это я понимаю только сейчас. Тогда очевидность и бесповоротность своего решения для меня ясны не были. Просто подумал о том, что неплохо бы через неделю-другую взять отпуск месяца на два. Иначе нервы сдадут. Решив это, я испытал настолько сильный приступ радости, что понял: вот как раз работа-то радости мне не доставляет. И что, если я не хочу сделать себя моральным инвалидом, мне придется уволиться совсем. А решив это, почувствовал себя так хорошо и свободно, что даже наобещал на утренней планерке своротить горы работы. Обещать это было тем слаще, что никто, кроме меня, не понимал – никакой работы уже через неделю я не сделаю. От этого, а еще от мысли о том, что до конца рабочего дня осталось всего три часа и я смогу сидеть в парке, пить пиво и ни о чем не думать, у меня потеплело в животе. Будто перед сексом.

Да, я еще и спивался.

– Ну, а раз на следующей неделе работы у тебя до хрена, – посочувствовал мне редактор, – то сегодня мы тебя разгрузим. Сделай только сводку из МВД, и все.

Я и сделал. Сводку из МВД сделал и сделал все, что потом дало мне возможность сейчас, лежа на мокром осеннем песке у моря, перелистывать себя. Но сначала, конечно, я встал и пошел в свой кабинет, откуда и позвонил. Это единственное, что я делал с удовольствием, – звонил в пресс-центр полиции.

Как водится, в редакциях пустота забивается суетой, поэтому день-деньской я только и делал, что куда-то бегал, откуда-то ехал, что-то настукивал на печатной машинке да названивал кому-то, пытаясь перекричать шум редакции дребезжащим от вчерашней попойки голосом. А поскольку старенький телефон этого не выдерживал, нам приходилось орать. Почему-то никого – кроме меня, конечно, – это не раздражало. Собеседники даже подлаживались под эту манеру и кричали в ответ, а мы в ответ начинали кричать еще громче, чем они, и громкость наших разговоров за пять лет моей работы в редакции возросла неимоверно, и… Мне всегда было интересно, чем это кончится. Но не настолько, чтобы рискнуть собой и остаться. Подумав об этом, я поднял трубку, чтобы совершить свой последний звонок.

– Двенадцать килограммов дури! – радостно восклицал Сергей Корчинский из пресс-службы полиции. – Двенадцать кило! Это просто праздник какой-то. Праздник!

У него, как и у многих окружавших меня тогда людей, была железобетонная привычка изъясняться штампами и крылатыми выражениями из совковых фильмов, книг и бардовских песен.

Если я ошибался, то точно знал, что услышу от них укоризненное: «Семен Семеныч!», если у них было хорошее настроение, то они, как Сережа Корчинский тогда, несли ахинею про «просто праздник какой-то», ну и в том же духе. Поэтому я никогда не слушал людей в то время – ведь говорили они одинаково. Слушал я интонацию. А она у собеседника была радостной. Наверняка, подумал я, Корчинский тоже решил уволиться.

Потом решил, что я слишком самонадеянный. Если во мне что-то хрустнуло и я изменился, то это не значит, будто мир изменился. Что бы с тобой ни случилось – думал я, слушая крики Корчинского и глядя на таблицу мужских разрядов по плаванию, повешенную коллегой-спортсменом на стенке, – мир остается прежним.

Разумеется, я ошибался.

Еще как. И, разумеется, мир, в отношении которого я так ошибался, очень скоро дал мне понять всю глубину моей глупой самонадеянности. Вынь любое полено из поленницы, и она зашатается.

Когда меняешься ты, меняется весь мир.

Но тогда я этого не понимал. Осознал значительно позже. Корчинский спустя год и два дня после нашего разговора уволился: сначала ушел в отдел полиции нравов, потом уехал в Африку инструктором-парашютистом. Учил повстанцев какого-то Бантустана прыгать с парашютом и стрелять из автомата в солдат законной армии Бантустана. Отработал полтора года, вернулся в Молдавию и жить здесь больше не смог. Как нигде больше, впрочем. Поняв это, Корчинский нашел в себе силы обратиться к психиатрам. Но было уже поздно, и буквально на втором дне лечения бравый наемник, надев форму повстанческой армии Бантустана, выбросился с седьмого этажа психиатрической лечебницы. Последним, с кем он разговаривал перед тем, как выброситься, был я. Сергея я разыскал, чтобы поговорить с ним об Анне-Марии. Прилетел из Стамбула для этого. Но Корчинскому было не до того. Он все сидел на железной кровати, которая прогибалась под ним – в Африке он окреп и накачался, – и перебирал на своей груди награды, которые ему там вручили за неоценимый вклад в дело разгрома тирании. Его тянуло поговорить о себе, а у меня не было сил возражать, вот он и говорил, говорил, говорил. И все трогал свои награды, которые нацепил зачем-то на рубашку. Это, сказал мне врач, было единственным неадекватным моментом в его поведении.

А вообще Корчинского как тяжелого пациента не рассматривали. Поэтому я и побеспокоил его. Мне казалось, что если ты нашел в себе силы трусливо спрятаться от мира, и прежде всего от себя, в санатории, то ты сможешь и на пару-тройку вопросов ответить. Тем более что это тебе ничем не грозит. Я имею в виду ответы на вопросы об Анне-Марии. Но Корчинский старательно избегал этой темы, и мне под вечер, когда в комнате потемнело, стало казаться, будто он никогда не знал Анны-Марии, вообще ее не видел.

– Ты говоришь так, будто вообще ее не видел, – сухо сказал я ему.

А он и в самом деле почти не видел ее. Поэтому претензии мои к нему были необоснованны. Но Корчинский сделал вид, что ничего не произошло. Это было нетрудно: я же говорю, в комнате было темно. Постепенно я перестал видеть его лицо. Только медальки поблескивали мне через тумбочку, которая нас разделяла. Медали и отличные зубы Корчинского – их он вставил в Москве, через которую транзитом возвращался на родину из Африки.

– Дело не в том, – все повторял он, – что я здесь чувствую себя ненужным и лишним, а там был герой и спаситель нации. Если бы дело было в этом, я бы давно вернулся…

Но в Бантустан Корчинский не хотел. Он вообще никуда не хотел, а в Бантустан особенно: он жаловался на тамошних туземцев, климат, воду и паразитов. Молдавия? В Молдавии Корчинского не устраивал примерно тот же набор. Здешние туземцы, климат, вода и паразиты. Что же делать, что делать-то? Он сидел, перебирал железяки на груди и все тихо повторял:

30
{"b":"245875","o":1}