Соловей слушал и хмурился. Может быть, ему не нравилось, как написал статью Сорокопут, а может, у него были какие-то свои соображения, но он все больше и больше уходил в себя, особенно после того, как Сорокопут приступил к главной части своего повествования.
«Профессия трубочиста, — читал в этой части Сорокопут, — самая обычная, хотя никто не станет ее осуждать, вернее, не то, что не станет, а не захочет, а если и захочет, то не осуждать, а совсем наоборот, потому что это обычная профессия, обычная не в худшем, а в лучшем смысле слова, если понимать под лучшим не то, что под ним иногда понимают, а то, что иногда не хотят понимать, а если и хотят, то не делают этого, вернее, делают, но не так, как положено делать, возможно, и не во всех случаях, но так, как положено делать всегда…»
Трясогузка слушала с упоением. Так вот он какой, Сорокопут! На вид посмотришь — ничего, верней, не то, что ничего, а так, ничего особенного, размышляла Трясогузка, невольно заражаясь стилем автора. Она не могла только понять, почему статья не нравится Соловью. Ведь Сорокопут его так хвалит.
«В песнях наших труб, — читал Сорокопут, — как нельзя лучше, вернее, не то, что совсем нельзя, а так, как только возможно, проявился талант Соловья, который не просто талант, то есть это тоже талант, но не просто, а так, как можно оценить только настоящий талант, не в том смысле оценить, в каком ценят таланты, а в том, в каком их не ценят, вернее, ценят, но не так, как их хотелось бы оценить, если говорить о таланте, как о таланте, а не как о чем-нибудь другом, о чем тоже можно говорить, но совсем по другому поводу…»
— Именем Индюка! — оборвал Сорокопута резкий окрик.
Все вздрогнули. Все, кроме Дятла и Соловья. Казалось, Соловей давно этого ждал — так спокойно он повернулся к двери, где стояли начальник полиции Филин-Пугач и его помощники — сержант Глухарь и ефрейтор Сплюшка.
— Послушайте, куда же вы его? — попытался вмешаться Сорокопут. Ведь вы же о нем ничего не знаете!
Соловей и другие
Соловья вели на казнь. Его собирались казнить самым жестоким образом — вырвать у Соловья из сердца песню.
Соловей шел впереди, а за ним, с клювами наперевес, тяжело ступали Кондор и Коршун, запечных дел мастера. Начальники двух полиций должны были прибыть позже, прямо к месту преступления.
Город только просыпался. Процессия шла по улицам, как за ниточку выдергивая из домов заспанные птичьи головы. Они смотрели вслед Соловью — одни со страхом, другие с состраданием, третьи — просто с любопытством.
Смотрел Стриж. Этот Соловей иногда заходил к нему в заведение, и Стриж ничего плохого о нем не мог подумать. Да и сейчас, если говорить честно, не может. Ну, пел песни. Допустим, смелые песни, которые не всем нравились. Так разве ж за это убивают? Тем более, что песни правильные. Кому-кому, а самому себе Стриж может в этом признаться. Он даже некоторые из них выучил наизусть и напевал дома, в кругу семьи. И дальше будет напевать — нет, нет, Стрижа не запугаете! — потому что это хорошие, справедливые песни.
Смотрел Зяблик. Зяблику тогда повезло, что он вовремя убрался из дворницкой. Странно, что его никуда не вызывают: ведь он был у Соловья как раз тогда, когда этого трубочиста арестовали. Может, еще вызовут? Ну, что ж, Зяблик был там не один, там были и Сорокопут, и Дятел, и Трясогузка. И пошел он просто так, за компанию. Все это затея Дятла. Да, да, это и Сорокопут подтвердит. «Пойдем к нему все вместе», — сказал Дятел. Зяблик еще тогда, как чувствовал, не хотел идти, но неудобно было отказываться. Нет, конечно, Зяблик не собирается ни на кого доносить, это всегда противоречило его принципам. Но если что — он скажет. Вот именно, если что — Зяблик не станет молчать…
Смотрел солдат Канарей. У себя в пехоте он много слышал про Соловья, но видел его впервые. Как жаль, что он поздно его узнал, да еще в такую минуту…
Смотрел преподобный Каплун… Перышко да перышко — вот и нету крылышка. Крылышко да крылышко — вот и нету птички…
Смотрел начинающий поэт Кукша. У них с Соловьем было много общего: Соловья ведь тоже не печатали, а теперь казнят. А Кукша будет жить, потому что даже смерть его никому не нужна…
Смотрела Пеночка-Пересмешка. Что же теперь? Как же? Убьют Соловья, и замолчат трубы, и ничего-ничего не останется впереди. И Сокол никогда не выйдет из клетки…
Смотрел Дятел. Вчера они всей семьей переезжали на новую квартиру. А сегодня у Дятла новоселье — будет сам Марабу, во всяком случае, он обещал, что будет. Дятеныш приготовил новый стишок, правда, сбивается в некоторых местах, но до вечера еще есть время…
Смотрела Корелла, смотрела Розелла. Обе были в новеньких сапожках — помните, таких, как у Цесарки. И эти новые сапожки у них промокли насквозь, потому что Корелла и Розелла плакали…
Смотрел Сорокопут. Взяли б его на работу, он бы, конечно, защитил Соловья. Не в том смысле защитил, что Соловей избежал бы казни, хотя и казни он мог бы избежать, если б его помиловали. Нет, Сорокопут защитил бы Соловья в том смысле, что выступил бы в его защиту, хотя, возможно, эта защита была бы и не в пользу Соловья…
Смотрела Пустельга… Она даже не знала, что на свете бывают такие птицы. Если Пустельга будет когда-нибудь умирать, она б хотела умереть точно так. Пусть у нее вырвут из сердца песню — ведь у нее тоже есть песня, у каждой птицы есть в сердце песня, хотя не каждая птица ее поет.
Говорунчик-Завирушка шел за процессией и вел подробный репортаж: в завтрашнем номере газеты этому событию будет отведена целая полоса, поэтому нужно, чтобы хватило материала. «Приговоренный, — строчил Завирушка, — шел, низко опустив повинную голову, с сознанием своей тягчайшей вины перед гражданами нашего города. Огромная толпа следовала за ним, и из тысячи честных сердец вырывались гневные крики: «Позор! Смерть нашему врагу! Никакой пощады врагу Птичьего города!»
Птицы заполнили улицу, и теперь Говорунчика никто не смог бы обвинить, что он написал неправду. Огромная толпа шла за Соловьем, и из тысячи сердец рвались крики которые пока еще не могли вырваться наружу.
Солдат Канарей бросился наперерез процессии.
— Стойте! крикнул он. — Не дадим Соловья! Птицы! Что же вы, птицы!
Канарей раскинул крылья, чтобы перегородить улицу, но она была слишком широка. Кто-то из конвойных отбросил его с дороги, и солдат Канарей упал замертво.
Процессия остановилась. Все смотрели на маленького солдата, который погиб, даже не успев использовать своего отпуска.
И тут грянули трубы:
Нет, нельзя же молчать без конца
Ради жизни ничтожной своей!
Птицы, птицы, откройте глаза,
Ведь уходит от вас Соловей!
Птицы, слушайте эти слова,
Выходите на свет из темниц!
Ваше счастье — не птичьи права,
А права настоящие птиц!
— Бей их! Клюй! — крикнул Жаворонок и бросился на Кондора.
Кондор шевельнул крылом, и Жаворонок отлетел в сторону.
И тогда появился дворник Орел. В нем трудно было узнать хорошо всем знакомого старого доброго дворника.
— Хватит! Будет терпеть! — сказал Орел и подмял под себя Кондора.
Индюк и другие
— Наша взяла! Наша взяла! — кричали надежные ребята Зяблик и Сорокопут.
Птицы шли на дворец. Они шли, твердо печатая шаг, как будто всю жизнь прослужили в пехоте, но при этом так широко размахивали крыльями, что, казалось, вот-вот они полетят.
Привратник Попугай провожал взглядом толпу и, как зачарованный, повторял еще одну полюбившуюся фразу.
— Будет терпеть!
И столько в его голосе было гнева и решимости — ровно столько, сколько было в голосе у Орла, до того точно Попугай воспроизводил услышанное.