Силы Архипа были на исходе, когда лодку подбросило волной и днище заскрежетало по песку. Он бросил весла и выпрыгнул в кипящую воду. Огромные черные буруны, словно ожидая этого, развернули неуправляемую лодку, подняли набок и перевернули.
Шатаясь, он вышел на берег, распластав руки, плюхнулся на песок. До него смутно дошла ругань прибежавшего Елевферия. Затем появился Спиридон. Они выволокли лодку на берег.
Куинджи по–прежнему лежал лицом вниз. В ушах стоял тяжелый гул моря, а перед закрытыми глазами плясали неистовые волны. Он видел их живыми и готов был поклясться, что сможет изобразить на полотне.
Утром, когда умывался, перед ним вдруг опять явственно встала цветовая гамма пляшущих волн… Он прикрыл рукой глаза — и все повторилось снова. Ошеломленный и возбужденный, Архип схватил краски и холст и уединился за сараем. Рисовал, как в горячке, по памяти, изредка закрывая глаза. Мысленно представлял себя внутри вздымающихся бурунов и наносил точные цвета бушующего моря. Оно было серым, желтым, черным и оранжевым одновременно, таким, каким видел его лишь доли секунды. Но движение стихии неуловимо для кисти. Его нужно запоминать, как свет и тени. Так наставлял Айвазовский, и об этом говорил Архипу Феселер.
Но одного запоминания мало, дать мгновению жизнь на холсте — удел талантливого живописца. Куинджи и раньше подмечал и запоминал цветовые оттенки, рождаемые природой, чувствовал их, воспринимал, а ныне он остановил мгновение. Оно в красках ожило на холсте. Произошло открытие, и молодой художник заплакал.
Затуманенными глазами смотрел на воссозданное бушующее море и не вытирал крупных слез, стекавших по смуглым щекам. В них было и прощание с отрочеством, и боль за Настю, и чувство гордости за человека, выдержавшего схватку со стихией. Он плакал от предчувствия творческого счастья…
Зиму, бесснежную, промозглую, с надоедливыми туманами, выползавшими из моря, Архип не замечал. Для него не существовало ни города с его мещанской скукой, с пустыми унылыми от грязи улицами, ни престольных праздников с тягучим колокольным звоном и богослужениями, ни театра с местными и приезжими актерами. Только один раз он позволил себе не сесть за ретушерский стол. Екатерина сообщила грустную новость: при переправе через замерзший Кальмиус погиб дядя Гарась. Под тяжелой бричкой провалился лед, и он утонул… Архип целый день не находил себе места. Затем еще с большим рвением принялся за работу, словно хотел заглушить в себе щемящую боль. Ранними утрами, до ухода в фотографическое заведение, и по вечерам при свете лампы он рисовал. Спиридон, как всегда, бурчал:
— На тебя керосина не настачишь.
— Я купил сам, — отвечал Архип.
По памяти воссоздавал восходы над морем, летнюю степь, спокойный Кальчик с кустарниками на берегу. Глядя на пейзажи, можно было предположить, что они написаны с какой‑то высокой точки, откуда видно далеко–далеко окрест. Он же «сочинял» их. Его охватывало душевное удовлетворение и в то же время беспокойство — оказывается, можно и так писать, но правильно ли это.
Однажды в ранний январский вечер он сидел перед чистым холстом задумчивый, насупившийся. Исподволь в памяти всплыла дорога в Феодосию, горы в ее окрестностях, одинокая сакля среди каменных нагромождений. Взялся за уголек и стал набрасывать эскиз. Получилась натура, но в ней не хватало настроения. Нарисовал возле сакли кипарис — картина как будто «заговорила». И все‑таки ей чего‑то недоставало. «Лунного света», — решил молодой художник. Он аккуратно вытер жирные линии от угля, оставил один контур и взялся за краски. Увлеченный работой, не заметил тихо подошедшего Спиридона, и когда за спиной раздался возглас брата, вздрогнул:
— А ты — мастак! Тополь блестит, как живой.
— Эт‑то кипарис… Нравится? — спросил Архип и поднял голову.
— Прямо не верится, — признался Спиридон.
— Возьми ее себе. Высохнет, повесишь на стену, — сказал меньший брат и стал собирать краски.
И все‑таки большая часть суток у Архипа уходила на ретуширование портретов. Он исполнял свои обязанности добросовестно, хотя мысленно осуждал себя за то, что идет на поводу у хозяина, требующего «подслащать» лица на фотографиях. Но вслух не перечил — решил скопить денег и через год–два поехать в Одессу. Осуществлению намеченной цели подчинил все свои желания.
Ранней весной в «Светопись» пришел купец Кетчерджи с дочерью. Куинджи глянул на Веру, и у него похолодели кончики пальцев. Боже, как она изменилась, не девчонка, а зрелая девушка с задумчивыми миндалевидными глазами, со смоляными волосами, заплетенными в две тугие толстые косы. Тонкая талия перехвачена тугим поясом, подчеркивающим красоту оформившейся фигуры.
Поздоровавшись с Кантаржой, Леонтий Герасимович повернул свое тучное тело к Архипу и сказал:
— Так вот где обитает наш беглец. Ну, здорово, приятель. — Тебе, небось, и не икнулось даже, господин курчавый. А мы вспоминали твою душеньку. Как хоть живешь? С хозяином ладишь? А то давай ко мне, помощник вот так нужен, — он провел короткопалой ладонью по горлу.
— Зачем обижаете? — отозвался Кантаржа. — Архип ретушер отменный, я его ценю…
— Оценил, — перебил купец. — И на сколько целковых?
— Папа! — уже требовательно сказала Вера, и румянец залил ее щеки.
— Добре, — откликнулся отец, — молчу… Давай, Константин Павлович, оформи портрет с дочери. По самой высшей цене, за деньгами не постою. И ты, Архип, постарайся, подрисуй, где нужно. Вдруг заморские купцы сватать прибудут, я им портрет и покажу.
Парень от волнения не знал, куда девать руки. Он исподлобья наблюдал то за Верой, то за ее отцом. Последние слова Кетчерджи заставили его встрепенуться, и он чуть не закричал: «Зачем подрисовывать?» А про себя подумал: «Она красива, как весенняя степь. Я нарисую ее среди полевых цветов».
Они так и не обменялись ни одним словом. Скованность не покидала Архипа и во время фотографирования Веры, и при прощании. Однако от него не ускользнул грустный взгляд девушки, а отец, будто выполняя •ее волю, сказал:
— Приходи, Архип, к нам. Безо всяких стеснений. В случае чего и дело найду подходящее.
Куинджи наклонил голову. Он понял, что в доме купца его имя вспоминалось не однажды. К лицу прихлынула кровь, часто–часто запульсировала жилка на виске, и он потер ее пальцем.
Когда же Кантаржа положил перед ним портрет девушки для ретуши, он поднял удивленные глаза на фотографа.
— Эт‑то, нет на–а-атуры, — сказал Архип. — Нет Веры.
— А кто же? — запальчиво спросил Константин Павлович. — Ее жирный отец? Моя бы воля… Ладно, прилепи мушку на щеке, подведи брови… Сам знаешь, что девицам нравится.
— Нет, — ответил Куинджи и мотнул головой. — Эт‑то, она не такая. Лучше других, у нее умные глаза.
— Да не влюбился ли ты в эту красавицу? — воскликнул Кантаржа и сильно закашлял.
— Не надо так, — тихо попросил Архип. — Нехорошо…
— Ладно, делай, как хочешь, — прохрипел фотограф, махнул рукой и вышел из комнаты.
Через несколько дней он объявил Куинджи, что закрывает «портретный кабинет» и уезжает в Одессу лечиться. Решение фотографа застало парня врасплох — денег, чтобы самому пуститься в далекий путь, накопил еще мало, другой хорошо оплачиваемой работы в городе ему не найти, а быть нахлебником у Спиридона уже не мог.
Пересилив робость, преодолев волнение и пригасив чувство гордости, пришел к Кетчерджи и, запинаясь, сказал, что его привело к купцу.
— А я рад! — признался Леонтий Герасимович. — У меня дело основательное — торговля скотиной и зерном. Хлеб — он всему голова. И мануфактура требуется людям. На улицу не выскочишь в чем мать родила, — сказал он и громко рассмеялся.
Архипу было невдомек, что смешного нашел Кетчерджи в своих словах, и спросил угрюмо:
— Что делать?
— Так сразу и делать. Сперва позавтракаем, а то на пустое брюхо думается плохо… Давай, давай, входи в дом. Не бойся, покажись Вере на глаза.
Говорил он спокойно, мягко, то и дело поглаживая усы толстым указательным пальцем. Густые рыжие волосы наполовину прикрывали уши. Куинджи исподлобья, не мигая, смотрел на его большое лицо с твердо сжатыми губами и насмешливо цепким взглядом. Если бы молодой человек мог оценивать с первого взгляда характер собеседника, то понял бы, что Верин отец не такой уж простак, каким кажется со стороны. За его манерой говорить спокойно скрывалась властная и хваткая натура. Это хорошо знала дочь, как и то, что он ее безмерно любит и готов выполнить любую просьбу. Но девушка, унаследовавшая доброту матери, а ум отца, не злоупотребляла своим влиянием, а лишь старалась сдерживать грубоватую, а порой оскорбительную откровенность своего родителя.