— А вы сдали, дорогой, — сказал озабоченный Спиро Серафимович, — Какая беда подстерегла вас?
— Горе у нас у всех одно, — ответил художник и вздохнул. — Вы представить не можете, что мы пережили. Что пережили! Вдруг неприятель нападет на Феодосию! Иван Константинович решил уехать в Харьков, но передумал. «Хочу в Севастополь, — заявил он решительно, — Там доблестный флот, там друзья мои — Нахимов и Корнилов. Хочу их видеть!» В доме плач, убиваются жена и дети. А он твердит свое: «Самим богом велено мне быть среди доблестных защитников земли русской!» И вы знаете, уехал. Семью велел переправить в Харьков, а сам‑то — на бастионы, прямо в пекло, в ад кромешный… Но каков наш Иван Константинович! Таланта величайшего человек, оберегать его надобно. Так нет — под пули, под ядра смертельные. Прямо‑таки отчаянный храбрец. Делал зарисовки казаков, матросов… Боже, он друга своего похоронил там — адмирала Корнилова. На Малаховом кургане смертельно ранен был. Иван Константинович срисовал то место… Я не смог бы, никак не смог. Кровь и смерть рядом. Жутко, — он передернул плечами и замолчал.
Аморети наполнил вином серебряный бокал и пододвинул его к Феселеру.
— Нет, нет, — запротестовал тот.
Стоявший все время у двери Архип, волнуясь, проговорил:
— Эт‑то, Иван Константинович где сейчас?
— Слава богу, в Харькове, — отозвался Феселер. — А ты подойди ближе. Садись, голубчик…
— Садись, садись, — разрешил Спиро Серафимович.
Куинджи сделал шаг к столу, но остался стоять. Чуть склонив голову, бледный, он неотрывно смотрел на художника. Феселер заломил руки и воскликнул:
— Что мы пережили! Мне поручили сопровождать семью Ивана Константиновича. — Он достал из кармана пиджака накрахмаленный носовой платок с голубою каймой и элегантно поднес его к глазам, — Все время приходилось утешать их. А у самого сердце разрывалось от неизвестности… Но бог милостив, все обошлось. Ныне пишет «Морской бой». Что‑то грандиозное будет… Мечтает о мирных сюжетах. Все наброски, наброски, эскизы. Ни минуты отдыха не дает себе.
Феселер умолк, остановив глубокий лихорадочный взгляд на Архипе. Парнишке почудилось, что тот не узнает его, и, смущенный, переступил с ноги на ногу. Но художник тихо произнес:
— Вот так живут и работают великие. Талант, данный богом, они оборачивают на каждодневный труд. Помни это, Архип, крепко помни. — И рбернулся к Аморети: — Как тут у вас?
— Живем в ожидании вестей из Крыма, — ответил Спиро Серафимович. — Торговли, считай, нету. Армейские фуражиры, правда, прицениваются. Но с них ничего не возьмешь — не заморские купцы. Грех перед богом…
— М–да, — отозвался Феселер. — И на копии спрос упал… Ну а ты, брат, рисуешь? — обратился он к Архипу.
— Ему что, одна забота, — опередил парнишку хозяин. — Да я и не против. Пока мал, пока и воля… Рисует. Он и на скрипке играть мастак. Не знал я раньше. Такое, бывает, заведет, что сердце из груди готово выпрыгнуть.
— Вот как! — воскликнул Феселер. — Ну, знаешь, точь–в-точь, как Иван Константинович. Игрывал на скрипке в молодые годы. Теперь я что‑то не замечал… Завтра покажешь, что нарисовал. Не возражаете, Спиро Серафимович? И поиграет для нас.
— Извольте, сделайте одолжение. Вы гость редкий и дорогой в моем доме.
— Премного благодарен…
Накануне дня святой троицы госпожа Аморети рано утром послала Архипа за свежей травой, чтобы по обычаю посыпать ею полы. Полной грудью вдыхал Архип сладкий настой цветущей степи. Он раскинул руки, запрокинул голову и начал кружиться, ошалело и протяжно крича в небо:
— Эге–е-ей! Эге–е-ей!
Упал в траву на спину, закрыл глаза и замер. Вскоре послышалось тонкое серебряное жужжание пчелы. Его сменило озабоченное гудение шмеля. Сбоку неуверенно застрекотал кузнечик. Чуть подальше на его зов откликнулся другой — и пошел стричь утреннюю тишину. Запел жаворонок. Архипу казалось, что птица повисла как раз над ним и звонкими переливами выражает его радость, оповещает всему миру, как светло у него на душе, как соскучился он по необъятному простору, по его звукам и краскам.
Как прикосновение теплой ладони, он ощущал на лице солнечный свет. Такая нежная рука может быть только у матери. А не она ли пришла к своему выросшему сыну и наклонилась над ним? Сейчас он откроет глаза и увидит ее… Нет, нет, чуда не произойдет, пусть ему долго–долго кажется, что мать сидит рядышком. Он нарисует ее солнечной, ласковой. И это действительно будет чудо. Краски теперь его слушаются, за долгую зиму он научился сравнительно неплохо подбирать цвета. Чувствует, как в нем самом что‑то изменилось. Появился осмысленный подход к рисунку. Не по наитию и детскому нетерпению берется за карандаш, а по внутреннему желанию вложить свое отношение к изображаемому предмету.
Куинджи открыл глаза, поднялся с земли, осмотрелся. Восторженное восприятие степи прошло. До горизонта тянулся живой радужный ковер. Голубые, розовые, желтые, белые, сиреневые — цветы не смешивались, но в то же время создавали новую гамму красок. Как это написать маслом? Воссоздавать разные цвета, но все вместе станут ли они похожи на настоящую степь? Архип вспомнил картины Айвазовского, скопированные Феселером. На них полная иллюзия живой воды и лунного света, бушующих волн и неистовых брызг. Как это можно сделать на полотне обычными красками?
Юноша задавал себе трудные вопросы и не находил на них ответа. Он стоял среди буйного цветенья в широкой приазовской степи безвестный, затерянный, одинокий, но со страстным желанием добиться поставленной цели — стать настоящим художником.
Возвращаясь в город с перекинутым через плечо мешком, до отказа набитым пахучим чебрецом, Архип подошел к глинистому обрыву, у подножия которого спокойно плескалось бирюзовое море. На рейде стояли белокрылые купеческие суда. Под солнцем выблескивали перекатывающиеся волны, синее небо над ними дышало миром и покоем.
Парнишка залюбовался морем, кораблями, бездонным небом без единого облачка и решил, что завтра, в воскресный день, непременно придет сюда с доской и красками и порисует с натуры.
В пятьдесят пятом году троицын день выпал на 25 мая. С утра колокола четырех церквей — Харлампиевской, Марии–Магдалиновской, Рождества и Успения пресвятой богородицы — оповещали о богослужении в честь престольного праздника, и миряне Карасевки, Марьина, Кефейской улицы и Мариуполя потянулись к заутрене.
Архип, испросив разрешения сходить к брату, решил сперва порисовать на облюбованном вчера месте у обрыва. Довольный удачно начавшимся днем — тихим, без–облачным, до вечера никакой работы — он быстро миновал короткую улицу и вышел в степь. Пошел напрямик через широченный овраг, чтобы сократить путь к обрыву. Как и вчера, над головой висели звонкозвучные жаворонки, с цветка на цветок порхали разноцветные бабочки, из‑под ног вышмыгивали шустрые ящерицы и суслики. Он вышел к обрыву, увидев на морской глади корабли, улыбнулся и несколько минут стоял спокойно, любуясь мирным пейзажем. Затем, не торопясь, открыл ящик с красками, достал кисти, сел и положил на колени гладкую чистую доску. Внизу чуть слышно рокотало зеленовато–серое море. Белые суда на рейде с убранными парусами едва заметно покачивались в золотистом солнечном мареве. Высокое серое причудливое облако еще более оттеняло глубину неба.
Куинджи выдавил из тюбиков несколько красок и стал смешивать их, потом взял кисть и еще раз взглянул на море. Что‑то смутное обеспокоило его. Над горизонтом подымался дым. Он расползался, ширился, густел. Затем показались корабли, окутанные черным дымом. Архип отложил кисть в сторону, поднялся в полный рост и стал всматриваться в даль. Три серых судна выстроились в ряд и вдруг сверкнули оранжевыми вспышками и тут же окутались белыми клубами. До берега докатился протяжный гул. Через минуту белая пелена рассеялась, и снова борты серых суден выплюнули огонь.
Пораженный парнишка не мог шелохнуться. Загорелись два купеческих корабля, затем вспыхнул третий. Еще два стали медленно накреняться и уходить под воду. А гул, устрашающий и протяжный, несся над морем. Архипа вывел из оцепенения едва слышимый человеческий крик, и он все понял: к Мариуполю подошли неприятельские корабли.