Имелось в горах, за березовыми дубровами, било64 чугунное. Из Перми предки привезли. В столетие столь вызвонилось, – как ударят, так словно стеклышко покатится по всему Острову. Вставали бабы по тому билу на доение коров. Ночью, слыша его, с умилением вспоминал народ о молитвенниках-схимниках.
Утром раз проспали бабы вставальную пору.
И в обед и в паужин молчало било.
Разговор появился: расспорились будто схимники – слово придумали. Какое слово – никто сказать не мог, даже и догадываться боялись.
А в паужин встретила дряпка Авдовка у поскотины, там, где идет дорога в скиты (и зачем ее направило зимой к поскотине – никто спросить не догадался, такая муть нашла), увидала старца Митрофана-Голодуна. На камне стоит, благословляет село, лес, суметы65, а пещерам грозит. Посмотрел на нее, пальцем поманил. Со страху трое суток не могла спать с мужиками, затвердела и засохла кожа, как у змеи в линяние. Решили – могилу намекает ей старец, а получилось другое.
Прибежал Гавриил-юноша с лыжниками.
Первому встречному брякнул: в Руси царя нет, народ в крестьянской вере утвердился, ходит под вифлеемской звездой, во всем сомневается и – скрытен…
Больше всех обрадовалась дряпка Авдовка. Медовухи достали такой, что небо жжет (своя свадебная, да и многие прочие бадьи выпиты были давно). Блуд в хибарке неудержный пошел.
– Ссылать – так ссылать, гольцы – так гольцы!..
А собору не до Авдовки. Скамьи повалены, шум и гам, схимников-пустынников с горы полную горницу наперло. Кто поет, кто плачет.
Тут Гавриил-юноша хватил себя за бороденку – лишнее брякнул. Главное, сам понять не может: старая вера в миру или никонианская. Зачем народу царя прогонять, если не из-за старой веры. Поверить златокудрому воину, привести с собой – может всю почесть выхода из тайги на себя принять. Правильно, что сбежал.
Пустынники – как дети. Перестанут псалмы петь, кричат:
– Осанна, конец мученическим диадемам, восторжествовало двуеперстье по всей земле, прогнал народ Антихристова царя и его слуг! Люди Христа ждут, ходят под вифлеемской звездой. Зелье пороховое отменено, и оружие на орала перековано!66
Цыкнула тихая старица Александра:
– Опять ничего твердого в вестях не имам. Может, и к нам шел воин Андонисий67, может, это и Антихристов слуга под ликом Христа. Дельное доспел Гавриил-юноша, скрывшись от воинов. К Трем Соснам сама поеду, познаю святую истину.
В сенях Саша поймала Гавриила-юношу, за перехват выше кисти уцепилась:
– Правду ли говоришь, что древляя вера пришла и в Русь уйдем?..68 Реку Иртыш увидим, Пермь-город, Волгу, все, что в песнях поется? Про Андонисия расскажи: шлем у него какой и меч есть ли?..
Гавриил-юноша только рукой отмахнулся, – в другое время и рад бы слово получить, а тут ушел. Хотелось ему, вишь, подражать примеру древлих отец, киновиархом многих обителей быть, жить вволю. Есть хлеб ячменный, да чтоб ячмень тот рядили чистые жены: у каждого ячменного зернышка скорлупу ножиком соскабливали, чищенные таким манером зерна мололи в особой мельнице. Варили живую рыбу чтоб ему, лапшу делали из топленого молока со снимаными пенками…
Мудрят многие, а мудрецов нету.
До самого отъезда киновиарха-Александры ничего не придумал.
Запрягли в росшивни69 чубарых могутных70 коней. Туман над горой Благодать поднялся кверху – будет вёдро. На облучок Марешкин ученик-лыжник уселся, – сам Марешка прихварывал. Заиграли соколки – грудинки у лошадей, снег засвистал, ямщик гикнул, – и нету в селении старицы.
А в зырянской деревне Черно-Орехово так было: бабы зырянские, на луне избалованные, изголодались из-за войны по мужикам. Не успели вернуться, на полатях расположиться как следует, – тут и увезли матросы мужиков в тюрьму. Печь без мужика сколько ни топи – тело с одного боку жжет. Думали-думали они над постелями, плакали-плакали они над одеялами, отрядили сколько ни на есть баб к Трем Соснам: коли раскольники выйдут, выкупить у них комиссара Запуса или обманом к ним дорогу на Бел-Остров узнать. Сидят отряженные бабы в охотничьей баньке. Попарятся, в снегу поваляются, чайку попьют и опять ждут. И происходит такое дело. Вкатывают на рассвете к Трем Соснам сани-росшивы, ковром крыты, в коврах строгая раскольничья мамка сидит. Выходит из саней, батог у ней толщиною в завязь руки.
– Правда, жены, что на Русь старая вера возвратилась?
Которая баба похитрее, чтоб в добрые войти, нужное выпросить, говорит:
– Пришла, матушка, пришла.
А самая что ни на есть молодая, по мужу наискучавшая, выскочила вперед:
– Ты, матушка, сколько за комиссара выкупу хочешь? Как к вам поближе на Бел-Остров пройти, сторговаться?
Хватила ее батогом по голове старуха.
– Соглядатаи, Антихристовы слуги, кого караулите, кого обмануть хотите?!
И ни слова не говоря больше – в сани, перекрестилась на восток, и помчали обратно ее могутные чубарые кони по камышам да по скалам, будто по облакам.
Бабы молодуху бить, да только толк-то из того какой?
* * *
Уехала тихая наставленница Александра, по селу некоторое послабление прошло. Мужики кафтаны расстегнули, не так сдвигают низко на лоб бабы платки. Бывало, не переспишь, из-за смертной болезни в молельню только не придешь. Заглядывала сама в квашни – не скоромно ли; медовуху-брагу пробовала – не очень ли крепка.
Укатала молодежь гору, полила до синевы водой, настроила салазок: масленица и – никаких.
Катушка с горы – прямо на лед, где Саша летом любила по вечерам сидеть. Разбой там у самой изголови острова, вода речная на два рукава разделяется. По ту сторону камыши бескрайние, за камышами топи с медно-ярыми окнами да синие кочки. А на кочках – леший да сестры-лихоманки.
Народ-то, молодяжник, вокруг Саши будто ребятишки: малый, кривоногий, слабый, лицами все болотисты, безбровы и будто безглазы. Она салазки успеет три раза прогнать, а парни и по одному еле-еле, дойдут до верху катушки: глаза на лоб, лопнуть хочут. Подумала Саша: «На Руси народ-то таков ли?..»
Повыше катушки лесок, за леском елани-поляны, за еланями – пещеры пустынников. Никто не догадается даже, что схимники-пустынники, один от другого прячась, повылезли из келий-пещер, за камнями, за корягами прижались – и слушают, как по морозу к ним девичьи голоса через лес несутся. Колени дрожат, по бородам слюна течет. Пакость!
А Саша глядит это вперед на сугробы, что как волны, на бескрайние камыши, на синие согры за ними да на синий осиновый лес за сограми.
– Эх, и укатила бы я, девоньки, далеко-о! А тут под ухо ей:
– Лети, Сашенька, вот!..
Гавриил-юноша с салазками, Марешке заказывал, полгода обещал дарма кормить. И доспел же ему Марешка! Полозья широки, будто у лыж, ни в каком снегу не увязнут, а по льду мчатся – посредине выступает шириной с мизинчик дорогая стальная шиночка, по бокам оторочена она, для снежного скольжения, шкурой с ноги молодого лося.
– Дай, Сашенька, я позади поеду. Править буду.
А та в смех.
– Править хочешь? Вот сведут нас на молитве, будешь править. А сейчас голова перевесит, санки опрокинешь.
Подруги смеются. Отшила, выходит.
– Сама править буду! Их, и полечу-у!.. Поднимусь вот как повыше, да оттуда…
К самому лесу почти ушла.
Села. Крикнула. Схимники за лесом соком изошли. Остался позади черный безмен, Гавриил-юноша. Платки девушек-подружек мелькнули мимо. Наледь катушки взвизгнула под шинами санок.