Так, пройдя несколько шагов, остановился он и поглядел на тех трех заморенных осликов, на жирных оводов, носящихся вокруг них, и на Глушкова, раскладывавшего по кошме аппарат «Кок».
– Поди так, про любовь?
– Преимущественно про любовь, товарищ.
– Зря. Тут надо про смерть.
– А мы подведем соответствующую структуру.
Одни сверкающие ненавистью к зною ледники, одни они прорезают небо. Высоки и звонки горы Тууб-Коя.
И отходя к своей палатке, хрипло сказал Омехин:
– Разве что – подведем.
Глава вторая
В средине ленты, когда гладкий и ровный «трутень» объяснился в любви длинношлейфой даме4, а соперник его – трухлявый лысый злодей – подслушивал за портьерой, когда Глушков совсем приготовил в памяти одну из удивительных своих речей, такую, что после десятка подобных совсем к черту бы развалился старый мир, – в отряд, пробравшись незнаемыми тропами, примчалось подкрепление – уфимские татары.
Экран потух, партизаны заорали «ура», и косым ножом семиреченский казак Лумакша перехватил горло кобылице. Казаны для гостей мыли так, будто собирались варить в них лекарство, и, по степному обычаю, сам Омехин первый кусок сваренной казы5 пальцами положил в рот командиру отряда татар Максиму Семеновичу Палейка.
– Вступаю под непосредственное ваше командование, – сказал Палейка, быстро глотая кусок.
– Кушайте на здоровье, – ответил Омехин, придвигая блюдо. – По поводу же картины замечу: с точки зрения человеческой целесообразности любовь вызывает жалость к себе.
– Зачем же… Жизнь любить не мешает, особенно – рожать. Не рожая – какая жизнь. По-моему, женщина у меня должна быть единственная. Чтобы сказать фигурально или в пример аллегорией, – присосаться к шее на всю жизнь и пить.
– Не одобряю, – возразил Омехин.
Он хотел быстро спросить о буржуазном происхождении Палейка, но здесь тонко, словно испаряясь в сухом, как пламень, воздухе, пропел горнист.
Всадники вспрыгнули на коней.
Казак Лумакша, резавший кобылу, привел двух киргиз. От страха стараясь прямо, по-русски, держаться в седлах, сказали они, что ак-рус – белые люди с ледников пошли в обход омехинскому отряду, по дороге берут киргизские стада, и бии6 – старшины собираются резать джаташников.
– Мы сами джатак, – сказали они. Пусти нас, мы по вольной тропе пришли.
«Джатак – значит бедняк, – самому себе перевел Глушков. – Необходимо отметить и употребить в речи, как окончу картину демонстрировать»…
Дни здесь сухие, как ветер, тоска здешней жизни суше и проще ветра, и ветер желтым и крупным песком заносит конец ее.
Вот поехали утром еще трое партизан сбирать кизяки – топливо – и не вернулись.
В долине Кайги остались сторожа подле запасных табунов, пустые палатки, три пасущихся подле саксаулов ослика и агитатор Глушков, спящий со скуки на камне, подле смотанных лент.
Сторожа рассказывали сказки о попадьях и работниках. Неутолимая тоска по бабьему телу капала у них с губ, и Глушков проснулся от вопроса:
– Неужель такая баба растет, как на картине? Надо полагать, перерезали таких баб всех, а не порезали – мы докончим. Зачем ты, сука, виляешь, когда мы тут страдаем, а?
Проснулся Глушков, тесно и жарко показалось ему в грязной своей одежде, пощупал горячий и потный свой живот, подумал – разве можно, действительно, показывать в пустыне такие бедра. И с необычайным для него матерком добавил:
– …Вырежу прочь вышеуказанный кусок из ленты.
Тогда же.
На одной из темных троп шарахнулись в сторону копыта коней.
Темно-вишневый цвет смолистой щепы осветил узловатый подбородок Омехина, кровь на копытах коня и грудь человека, разрезанную в виде звезды. По челку утонула в груди человека конская нога.
Это был один из троих, ушедших утром сбирать кизяки.
Крупным песком заносится конец здешней жизни.
Палейка оправил ремни револьвера и тихо сказал Омехину:
– Предлагаю: труп в сторону. Пленных не брать.
От гривы к гриве, от папахи к папахе пронеслось с неясным шумом, словно вставляли патрон в обойму:
– Пленных не брать.
– Так точно, – прошептал задний в отряде, оглядываясь в тесную темноту, – так точно: пленных не брать.
В битве подле аула Тачи, как известно вам, был убит полковник Канашвилли, зарублено семьдесят три атамановца и взят в плен брат Канашвилли.
Горный поток тоже не брал пленных. Вода мутнеет от крови только в песнях7, а пасмы8 туманов в горах были такие же, как в прошлый день.
– Расстрелять, – сказал, не глядя не пленного, Палейка. Он разыскивал тщетно спички, он не курил всю ночь, и, конечно, приятнее держать в руках папироску, чем шашку.
– Товарищ…
Омехин зажег ему спичку. Такая любезность удивила Палейка, и он даже поклонился:
– Благодарю вас, товарищ Омехин.
Омехин зажег еще спичку и так, с горящей крохотной лучинкой в руке, проговорил:
– Но, товарищ, поскольку она женщина, а не брат… Палейка опять зашарил спички.
– Предлагаю: расстреляем через полчаса. Я ее сам допрошу. Выходит, не брат, а жена? – спросил он почему-то Омехина.
Тот тряхнул головой, и Палейка тоже наклонил голову.
– И жену… тоже можно расстрелять9.
– Можно, – подтвердил Омехин. И тогда сразу Палейка почувствовал, что папироса его курится.
Был рассвет. Пятница. Татары умело кололи кобылиц, и так же уверенно, словно блеском своим сами себе создавали счастье, так же смело блистали ледники Тууб-Коя.
Глава третья
– Допросили. Чего ее караулить, мазанка у ней такой крепости: развалится, крышей придавит, и в расход не успеешь пулей ее вывести. Тоже строют дома: горшок тверже. Знает свое дело.
Палейка любил говорить о великой войне. Он рассказывал, как при взятии Львова за его храбрость полюбила его черноволосая мадьярка, и как он на ней хотел жениться. Свадьба не состоялась: войска оставили Львов, но на память она дала ему дюжину шелковых платков песенного синего цвета.
Он вынимал тогда один из платков и, если приходила нужда, нос туда вкладывал, словно перстень.
Так и тут – он потянул палец за платком, галифе его заняли весь камень.
– Допросили, Максим Семеныч?
Палейка поднял платок. Пятеро татар, лениво переминаясь с ноги на ногу, ждали позади Омехина.
– Допросить-то я допросил. Однако должен предупредить вас, Алексей Петрович, что указанная вами грузинка есть не жена, а сестра Канашвилли. Зовут Еленой и, между прочим, девица. Она согласилась дать исчерпывающие сведения о состоянии бандитских шаек в горах, указать пути обхода и все связи бандитов с городом.
И по тому, как Палейка твердо выговорил последнюю фразу, Омехин понял – врет. Тянущий жар у него прошел от губ к ушам, упал на шею, и ему показалось, что он пятится.
– Я согласен на отсрочку расстрела. Я ее сам допрошу, товарищ Палейка.
– Очень рад. Вы, как твердо знающий политическое руководство, за долгое пребывание в степи изучивший ее… У вас связи с городом не имеется, если туда препроводить?..
Связь тут – красное знамя, да и то источили ветры и дожди. Чудак Палейка, весенняя синяя твоя душа!
Омехин подошел к ветхой, словно истолченной киргизской мазанке. Несколько партизан заглядывали в просверленные круглые отверстия задней стенки мазанки, перебивали очередь, переругивались, с силой рвали рукава друг другу.
– Черт, гляди, отмахнул на круговую от плеча! Зашивай теперь.
– А ты воткнулся головой, что клоп в пазуху. Ишь, весь накраснелся, кровью налился. Надо и другим…