Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дед шумно занюхивал водку коркой хлеба, жмурился, его нос делался ещё пунцовее, как картофелина, выросшая на свету.

Н-да, — благодушничал фотограф, — аккордеон бы сейчас сюда, «На сопках Маньчжурии» врезал бы. И-ex, жисть! А снимки будут — первый сорт, не узнаете свою коровку. Артистка вылитая, ёхтарный мар. Можешь, тёть Дунь, новую рамку заводить для своей бурехи.

Бабушка стучала посудой, нарезала закуску, кропотала под нос:

— Селёдочка, будто лодочка.

7

Иван Романыч,
Сыми портки на ночь,
Как день —
Так опять надень.

Дразнили меня неродным дедушкой. Особенно оскорбляло стыдное слово «портки». Настоящего, кровного деда Ивана я не знал, бабушка рассказывала, что он умер давно, в голод:

— Всё в дом таскал, то горсть отрубей, то щепоть мякины муку разбавлять. Помню: прибежал с горбушкой. Детки, как мухи на мёд, к столу артелью. Самый маленький Шурка руку под ножик подставил. Я впопыхах чик и отхватила пальчик вместе с ломтем. Так на шкурке и повис. Всё равно с кровушкой съел сыночек свой кусок. Куда боль пропала… Опухший с голодухи дед Иван отходил неслышно. Два дня па печке грелся, ворочался. Потом сунулся лицом в дымоход и как уснул.

О другом деде, Иване Романовиче, в Верхней Мазе ходили невероятные байки. То какой-нибудь ушлый мужик объявит Ивана Романовича австрийским шпионом:

— В плену был? Был! За вер-бо-вали!

— Немец, гольный немец, — жестоко поддакивала сварливая тётка Нюра Шилова. — Вы поглядите на его личность: вылитый фриц. Цурюк, цурюк, хенде хох.

Низкого роста кряжистого деда с круглым свекольным лицом с таким же успехом можно было выдавать за жителя чёрной Африки.

Добряки уверяли в том, что дед — герой гражданской, «тока пострадал от этого… как его… культу… вот и завернул в нашу Мазу под бок к Авдотье Бузаевой».

Не только в Мазе, но и по всей округе знали мастеровитые руки Ивана Романовича Катышева. Он был и плотником, и столяром, и лудильщиком, и бондарем. Редкие окопные наличники не сотворены руками моего второго деда. Разнообразные кружевные узоры придумывал дед Иван: от простейших «бубней», «червей», «виней», до немыслимых тончайших выкрутасов. Меня он прочил тоже в столяры. Пока.

— А потом инженером будешь. В белой рубахе с галстуком будешь ходить.

Приучал работать с фуганком:

— Руки слободно держи. Положи ладошки сюда. К себе тянешь — вдыхай, от себя — выдыхай. Как паровоз, тудою-сюдою, тудою-сюдою, чух-чух, чух-чух. Струмент уважать надо, беречь.

Бесчисленные рубанки, фуганки, фальцовки, шалевки сделали из простого клена. Щелкнешь по железке ногтем — звон: «тилинь-тилипь», тонко так, отчетливо.

Иван Романович кручинился:

— Вот околею, куда струмент уйдёт? Искорёжут его, растащат. Был бы ты плотником-столяром, тебе б отписал. А зачем струмент инженеру?

Бабушке наказ:

— Отправят на мазарки, закопайте вот со мной эту ножовку, вот эту стамеску. А то как же с пустыми руками умирать? Стыдно.

Враз уходил от хмурых разговоров:

— Ну, нам с тобой уторы на бочке зарезать — неколи прохлаждаться. Ты, Коляка-моляка, внутря залазь, а ты, Авдотья, тоже пособи бочку держи.

С исключительной точностью прорезал он глубокую борозду, паз для будущего дна. Мы с бабушкой только и нужны были для того, чтобы полюбоваться весёлой работой.

Когда у нас выходили деньги, дед точил веретена. Станок для их производства чем-то напоминал колченогую скамейку с луком. В тетиву впутывалась заготовка для будущего веретена. Я дёргал тугой лозиной, вращал заготовку, дед сноровисто приставлял стамеску, выкругляя из брусочка липы настоящее чудо. Слюнявил карандаш, расписывая веретена всеми цветами радуги.

Поплюет Иван Романович па три пальца, ткнёт тонконогое основание веретена в ладонь, и долго-долго танцует радуга на широченной ручище.

— Поёт и пляшет, отдашь за двадцать копеек.

Тащусь по порядку. После такой радости (как чудесно пахнет жженой веретенной липой) опять канючу у палисадника:

— Поющие веретена… поющие веретена!

Дед Иван тоже, как Графена Черкасова, обожал баньку. Пар и жар приводили его в настроение.

Отфыркиваясь, еле доползал из бани. Могучий, пунцовый, сядет против стола, чай ждёт. Бабушка в чулане на лучинку в конфорке самовара дует, приговаривает в рифму:

— Счас вам чаю накачаю, сахару наколю.

Дед водружает меня па край стола:

— Фу-ты! Взопрел после бани, как после косива, а ну, шельмец, давай подтягивай!

Когда я на почте служил ямщиком,
Был молод, имел и силёнку…

Любимая наша песня.

Бабушка гневно выскакивает из своего чуланишки:

— Срамники, охальники, стыдобушка! Великий пост, а они песельничают!

— На-а-чальник даёт мне приказ, — задористо, сочно рокочет разопревший дедовский голос.

Тоненько дребезжит рядом мой озорной колокольчик.

К религии Иван Романович был равнодушен. Помню, распря с бабушкой получилась. Сразу после полёта Гагарина в космос дед нашёл его портрет и прикнопил в уголке возле иконы Николая Угодника.

Бабушка шумела, дулась на мужа, грозилась сорвать антихриста. Старик решительно протестовал:

— Это вам кось-мось, а не фиги-миги!

Но завелась в семье червоточина.

К нам зачастила бабушкина сноха. Мне было велено кликать её няня Валя. Однако Иван Романович за глаза прозвал её более точно: Пудовка. Пудовые ноги, руки, груди, пудовое одутловатое лицо имела няня Валя. Она обладала пудовым аппетитом, страстью поспать с храпом и безудержной охотой к сплетням.

Дотопает до нашей избы, жалится:

— Уж я и не отудоблю, наверное. Ой, ноженька, ой, коленочка, пригоршню пилюль выписала мне Манька Власова. Да ну их всех. Не лечат калечат. Картошечки бы, маманя, пожарить со сливочками.

Сама жарила и наворачивала картошку. Балакирь молока выпивала за раз.

Дед косился, подмигивал мне, шептал в ухо:

— Пудовка наша всё умяла, во-о! Аж за ушами трещит.

Пудовка тем временем благодушничала: в кооперацию нашу конный какой-то жир привезли, конбижир называется. Никакого масла на дух не надо. Ложку жира с гулькин хвост кинул на сковородку, и всё, и анба!

— Абетюшки, — восторгалась бабушка, — ты, чай, Валя, купи со стаканчик, протведать.

Та обещала и повторно хваталась за могучую коленку:

— Стрелы, стрелы, стрелы! Ник-какой возможности. Полежать пять минут, может, отпустит?

Все пуды свои роняла па хилую бабушкину кроватку. Моментально проходили «стрелы». Шабры и те слышали протяжный, со сладостными всхлипами, храп.

Дед в сердцах уходил чистить калду. Бабушка посуду тёрла, тёрла закопченное десятилинейное стекло для керосиновой лампы, сеяла муку для новых пирогов.

Как-то няня Валя проснулась под вечер, поманила к себе бабушку:

— В Мелекесе дом открыли для таких вот, как твой старик, палаты царские, а не дом. Уборная и та из лакированного камня.

— Абетюшки! — всплеснула сухонькими пергаментными ладошками бабушка, — зачем они с лаком?

Ты кумекай, чё люди добрые калякают. Ивана туда надо поместить, Ивана! Пока возможность есть. Я сама бы в тот дворец попросилась, да не пройду но молодости лет. Всё в палатах тех коленкоровое, к каждому старичку-старушке баба-медичка приставлена для пригляда. Каждый день сладким лимонадом потчуют. Эт вы привыкли к своей калине да тыкве. Бают, что они женятся и расходятся, как молодые.

— Чудеса! Стыд господний! — укоряла Евдокия Ивановна.

Вскорости после этого разговора, как назло, занедужил старый. И Пудовка зачастила к нам. Со всех сторон припирала сноха:

— Дорогая моя, мамочка, ты ведь не молоденькая, за тобой самой, чай, уход нужен. А тут Иван Романович. Кто он тебе? Дивуй бы мужик родной? Не кровь — сукровица. Ведь не расписаны?

8
{"b":"244841","o":1}