Бабушке изменило хладнокровие:
— Абетюшки! Живей, Иван, с верстака своего хоть стружку смахни, а я привечать побёгла.
Сдёрнула с оконного косяка праздничный запон, фартук. Не помня себя, и я кинулся к калитке и тут же уткнулся в мамины прохладные губы. Она не так, как всегда, немедленно оторвала меня и, испуганно заглянув в глаза, шепнула:
Это отец твой, так и называй: папка.
Мне, конечно, хотелось иметь папку, такого вот мускулистого, с мокрыми, небрежно закинутыми назад волосами, при часах, в шелковой немазинской рубашке, хотелось… да ещё как!
Новый папка кольнул меня щетиной, потрепал жиденькое плечико:
Мы друзьями будем. А подарков я тебе привёз, глаз не хватит глядеть. Он грохнул на дощатое крыльцо свой грандиозный баул, повозился с замочками и откинул крышку:
— Это лабуда одна… носочки… рубашки… во! Глянь сюда…
Ладонь мамкиного спутника подкидывала ножичек с цветной толстой ручкой.
— И вот ещё фотоаппарат «Смена». Всех заснимешь.
От счастья я онемел. Из дорожного сундучка выскакивали конфеты величиной с кулак, зеленоватый таджикский сахар в кристаллах, дивные, сладко-солёные подушечки, притрушенные мукой. Из чемодана, как из волшебного ларца, вылетела тёплая в клетку шаль для бабушки, защитного цвета, почти военная, с пружиной фуражка для Ивана Романовича, отрезы на платья для родственников, шабров и просто для тех, кто переминался с ноги на ногу в нашем просторном дворе.
— Хозяин у Лизаветы справный, гостинцы раздаёт.
— Привалило счастье, ого-го, козырный мужик.
На этот раз и я вроде бы забыл, что моя мама вернулась в деревню, ко мне. Меня распирало гордое чувство: «Отец появился!» Не мог сидеть я и наблюдать кухонную мороку. Тем более что тётка Марья Муравова всё теребила:
— Отцом будешь звать-то?.. Зови!
Выскочил я па улицу от цоканий, вздохов, взрослых кривляний.
— И всё же кровь чужая не греет! А ты так и скажи: папка, мол, возьми меня с собой в город.
Сразу же меня облепила пацанва. Мальчишки тоже радовались моей радости. Необыкновенный ножик реально подтверждал значимость моего папки, подталкивал ребят к расспросам:
— Кто он? Кем работает?
Подбивало ошарашить:
— Лётчиком-испытателем!
Но это уж слишком.
— Столяром… Но зато он железную запирку от ворог руками сгибает, мускулы — во-о-о!
Наш курмыш вечером гулял. Пили белое вино-водку, плясали, чадили Панкиными папиросами. Дядя Коля Хватов, дядя Вася Черкасов с братом своим Ёхтарным Маром бестолково галдели. Наедался впрок в уголке скупой владелец первой в деревне легковушки дядя Саня Сомов, облизывала сладкий гостинец Черкасиха. Зубами она кушала круглую конфетку, а глазами ела всё подряд, боясь пропустить хоть что-нибудь интересное, чтобы завтра на пути в Винный не опростоволоситься и выдать такое, отчего спутницы рты пооткрывают, как караси па берегу.
На лужайке возле избы схватились мой новый подвыпивший папка с маминым братом дядей Виктором.
Подзуживали. Дядя Коля Хватов сипел:
— Городские — они склизкие, их голой рукой не возьмёшь.
— На микитки его, на микитки, — по-воробьиному ерепенился плюгавый дядя Лёня Рябов.
Кувыркались беззлобно, с усмешками да прикрякиваниями, но как-то случилось, что затрещала, поползла дяди Витина рубашка. Папка тут же скинул, наверное, сторублевую безрукавку и сунул её новому родственнику:
— Носи, какой разговор… у нас таких в городе па каждом углу.
Ночевать мама с папой полезли на подловку, на сеновал.
Я всё увивался вокруг них, сухие ягоды земляники из сена дёргал, пока мама не обозлилась чему-то и не шуганула меня с чердака. А утром Иван Романович и новый папка регулировали токарный станок. Дед своими пилами донимал:
— Англицкие, — зудит, — пилы, «Лев на стреле».
Иногда Иван Романович делается, как репей, пристанет — трактором не отдерёшь. Хорошо хоть папка сам заметил, как мне скучно: пошли мы с ним к речке, там моим ножом свистков нарезали.
По пути новый отец всё выпытывал:
— А другого папку помнишь? Ну, того — Лёньку?
О том отце я знал только, что он — жулик. Где-то своровал пять ватных одеял, продал их, пропил и сел в тюрьму, потом вернулся из заключения и куда-то сгинул.
— Нет, не помню. Зачем он мне, тюремщик? — памятуя бабушкины наставления, пренебрежительно кинул я. — А я вот тоже чуть вором пе стал, — неожиданно для себя признался я.
И выложил папке всё про хамсу.
Папка постучал по большой коробке «Беломора» папироской, дунул в трубочку и жадно затянулся.
Я решил: вот вырасту большой, как он, и тоже буду курить «Беломор» и так же крошки табака выстукивать из папиросины.
Вечером мы с папкой пошли косить траву для Субботки. Отец сорвал с себя майку:
— Ой-ой-ой, припекает как. Марит!
Поплевал на ладони, прежде чем ухватить окосиво, и пошёл, покачиваясь, по Винному оврагу, сильный, потный. Весёлый — со скользкими стальными плечами.
Он докосил до островка душицы, упёрся в косу подбородком.
— Запах какой чудной?.. Прёт от травы, ошалеть можно. Я ведь тоже из деревни. Орловский… Траву понимаю!
Я загордился:
— Мы душицу с чаем пьём, в кипятке завариваем, она и от зубов помогает, вот заболят у тебя зубы.
— Дак нарви травы к вечеру, чаек заварим.
Я сунул за пазуху несколько пучков душицы и стал репейным листком носить воду из Винного. Вначале отца напоил, а потом стал паука из норки выливать. Паук долго не выливался, мы и не заметили, как потемнело вокруг, как небо хлестнуло по сочным папиным грядкам, по сизым головкам татарника, по известковому противоположному берегу оврага бурными потоками воды.
— Ой-ой-ой, попадёт нам с тобой от мамы.
Он схватил меня, как охапку сена, прижал к себе. Всё равно это не спасало от ливня, но я не отстранялся.
Как пришёл, так быстро и улетучился дождик. Мы домой засобирались. Дома уже завывал самовар, тонко, протяжно. Из-за пазухи я достал пучок мокрой душицы.
Пили чай, дед подшучивал:
— А ты, Коляка-моляка, чай не пей, пузо своё оближи, оно ведь душицей пахнет.
Мой новый папка подмигивал мне, дул па блюдечко и шумно, совсем по-нашему, по-деревенски, пил чай.
6
Легко перечислить то, что бабушка Дуня любила. Ей правилось белить свою избу как можно чаще, и перед светскими праздниками, и перед церковными. Она обожала стряпать, печь пироги в широкоплечей печке. Заветным для Евдокии Ивановны был тот час, когда хлебы отдыхали. Доходят на сосновых некрашеных полках душистые холмики, плотно прикрытые льняными утирками — и в её глазах светло.
— Баб, можно пирожка горяченького?
— Ни-и-и! пугалась бабушка. — Жди, как отдохнут, а то зачерствеет враз.
Без преувеличения можно признаться, что дух от горячих бабушкиных пирогов был слышен по всему Курмышу.
Евдокии Ивановне доставляло удовольствие ставить самовар. Нащиплет косырем трескучей, смолистой лучины, воткнёт растопку в самоварное нутро и протяжно раздувает, заводит. Раскраснеется, как яблоко осенью.
Этим же гигантским тесаком с придыхом «хэк-хэк» азартно выскабливала некрашеные полы в передней. Сейчас трудно вообразить такое: зеркальный самовар с раздутыми, будто майские шарики, физиономиями на боках, свежие, медового цвета, полы.
Пироги так и дышут, — расхваливал Евдокию Ивановну дед.
Стены в нашей избе были увешаны фотографиями в гладкоструганых рамках. Удивительное дело: самые старые дедовские снимки только чуть пожелтели. Но желтизна придавала им особую прелесть. Вот молодой дед Иван Романович запечатлен с товарищами в форме ефрейтора царской армии. Он — участник Первой мировой войны. У деда широкоскулое, красивое лицо, фуражка с высоким околышем, сапоги гармошкой. Франт, да и только!
На других снимках красуются разновозрастные родственники: голопузые мальцы, щекастые тётки, застенчивые остолбенелые старики.
Моя самая дорогая фотография: бабушкин брат Григорий — в буденовке, на горячем коне. Скакун взметнул свои копыта, как на знаменитом питерском памятнике. Потом я узнал, что чересчур борзой конь — художественные упражнения армейского фотографа. Несмотря на подделку, бабушкин брат Григорий всем своим видом внушал мужество и отвагу. Я им гордился.