Гейсс вернулась в будуар, когда Нелли уже сняла трубку.
— Алло, — сказала она обычным, слегка утомленным тоном. — Что ты говоришь, котик? Ничего, все хорошо. Ну, значит, когда? Поторопись, поторопись! Я жду. Хватит, хватит этого развлечения. Жена Бека отправила уже пять сундуков, жена Славоя — все, только я, как всегда, последняя. Ну хорошо, хорошо, не буду приставать. Хорошо, позвоню через час, хорошо, целую…
Она встала, посмотрела на Гейсс и усмехнулась, увидев ее все еще растерянное лицо.
— Извините меня, — сказала она. — Вы не сердитесь? Нервы… Мы живем в таком напряжении всю эту неделю… Рышард, сами понимаете… Никого, кроме меня, у него нет… Я должна его беречь, он очень впечатлительный… Ну и наступает в конце концов такой момент, что… вы не сердитесь? Понимаете, я так вас люблю, считаю вас почти членом семьи. Ведь постоянно, постоянно играть — какая мука! В присутствии Рышека я притворяюсь беззаботной, для меня существует только наше великое чувство. В присутствии других я почти жена почти главнокомандующего… Пожалуй, на сцене я держусь наиболее естественно. А так, в присутствии каждого… Я должна разобраться, понять, чего от меня хотят, чтобы знать, какую роль я сама… Когда вы пришли, я думала… — Она не договорила, что-то в себе подавила и с деланной улыбкой продолжала: — Зато когда я догадалась, то сразу успокоилась. Вы не сердитесь? — Она схватила Гейсс за руку, заглянула ей в глаза. — Это получилось так трогательно… вы видели, вещи… Я уже несколько дней жду сигнала Рышека, а вы меня с таким жаром убеждаете… Ну, разумеется, разумеется, вы правы… Только… — Она снова вспомнила, что вызвало ее смех, и покачала головой: — Дверь-то открыта, а вы изо всех сил в нее ломитесь…
Гейсс ушла от нее, так до конца и не поняв, добилась она своего, выполнила поручение или нет. И приступ смеха, и объяснения — это было неспроста. Гейсс все-таки решила, что успешно справилась с задачей. Решение это вызвало у нее прилив энергии. Она села в машину и вернулась в город. В течение двух часов она объезжала знакомых, довольная, что ей не мешают воздушные налеты. Ее встречали с радостью: все надеялись, что она, как обычно, немножко их утешит. Гейсс испытывала особое удовлетворение, приводя своего очередного собеседника в состояние полной растерянности, безжалостно пугая: «Дела очень плохи, в любой момент объявят эвакуацию…» Люди бледнели, иногда не дожидаясь, пока она уйдет, принимались укладывать вещи, звонили родным и друзьям, вкратце передавали ее слова, сопровождая их своим тревожным комментарием.
Вскоре отголоски разговоров Гейсс начали возвращаться к ней. Правда ли? Возможно ли? Бледные лица, дрожащие руки; тревожное состояние родителей передавалось детям, они жалобно хныкали. Гейсс металась по Варшаве, по ее Варшаве — от ближнего Мокотова через Центр до Жолибожа, — и словно прикасалась пылающим факелом к стогам сена: там, где она побывала, поднимались клубы черного дыма.
«Какая мне от этого польза? — думала она. — Что за странная, злобная штука жизнь! Столько времени я всех кормила объедками с господского стола — добрыми вестями. Меня не тревожили угрызения совести, я все брала на себя, поскольку радостных вестей было так мало, что приходилось их придумывать. Я была послушна и верна своим хозяевам, как собака. Я и сейчас им верна. Выполняю то, что мне велели».
Она цепко держалась за мысль о своей верности, отгоняя другие, беспокойные мысли, неотступно ее преследовавшие. Что означает это сеяние паники? Черт возьми, небось власти знают, что делают! Ведь во вред себе они так бы не поступали? Если это плохо, то по ним же первым и ударят.
Гейсс носилась по городу, подгоняла шофера. Он был недоволен, говорил, что его прикрепили к ней только на час. Гейсс кричала, грозила, что пожалуется Бурде. Шофер ворчал все громче. Вечером, когда она решила заехать еще на Саскую Кемпу, заглянуть в собственную квартиру, упаковать несессер и уложить один-два чемодана, терпение шофера лопнуло, страх перед именем Бурды перестал действовать. Полчаса спустя, выбежав на улицу, Гейсс никого там не застала. Только вопил репродуктор, только Умястовский продолжал завывать по радио.
Гейсс в ярости собиралась уже вернуться назад, позвонить Бурде, как вдруг слова, вырвавшиеся из репродуктора, привлекли ее внимание. «Граждане!» — кричал Умястовский, и в тоне его голоса было столько отчаяния, что ей стало дурно. Она слушала, держась за косяк двери. Ведь это, именно это она подготовляла в течение последних часов. «Я успешно выполнила свою задачу», — следовало бы подумать Гейсс. Но насколько же все получается страшней, когда весть исходит не от тебя, а официально передается из репродуктора — жалкого куска выгнутого железа: «Все, все способные носить оружие, уходите, держите курс на восток!..» Так ли должно выглядеть спасение, придуманное Казиком?
Она поспешно вернулась в свою квартиру, бросилась к телефону. Бурды не было в министерстве, она ждала, когда отзвучит десяток долгих гудков, — ни живой души, некому снять трубку. Обещал, обещал ведь! Она выбежала из дому, тяжело дыша, добралась до моста.
Умястовский все еще болтал, все еще твердил свои заклятия: «Все! На восток!» Над Варшавой темная ночь, только одна за другой проносятся машины, торопливо обгоняют друг друга, сталкиваются: слепящие фары, гудки, низкие, бархатные, мелодичные, каждый порознь, а теперь сливавшиеся в один душераздирающий вопль.
Огни неслись с такой быстротой, машины гудели так отчаянно, что Гейсс долго не решалась вступить на мост. Сперва она еще надеялась: а вдруг какую-нибудь из этих машин прислал Хасько — за ней заедут, машина подкатит к ее дому. Потом Гейсс стала махать рукой, она искала «бьюик» Казика и думала: «Невозможно, ведь я всех их знаю, какая-нибудь машина должна остановиться».
Потом появились первые пешеходы. Они шли по тротуару, беспокойно оглядываясь, опасаясь, не заденет ли их крылом мчащаяся сзади машина. На спине у них были рюкзаки, в руках портфели. Женщины с трудом поспевали за мужчинами. Кто-то катил коляску с ребенком. Эта картина должна была бы заставить Гейсс задуматься, доказать обманчивость всех ее расчетов.
Она не склонялась перед очевидностью. По-прежнему стояла возле моста, только отступила на два шага назад — ее оттеснила все растущая толпа пешеходов. Гейсс тупо глазела на непрерывный поток лимузинов, то и дело взмахивала немеющей рукой; иногда ей казалось, что она узнает знакомую машину, и тогда она кричала:
— Пан директор! Пан начальник! Пан генерал!
20
Рыдза он уже не застал. Его ждали только груды телеграмм, наскоро разобранные оперативными офицерами. Дрожащими пальцами Ромбич начал перебирать сообщения из-под Томашува.
Сто километров от Варшавы. Последняя дивизия, тринадцатая, потом остается уже только столичный сброд и кучки рекрутов из Цитадели. Если бы хоть один-два дня еще можно было удержать Томашув, чтобы познаньские дивизии подтянулись на несколько десятков километров, чтобы лодзинская…
Он не нашел ничего конкретного. Нажимают все сильнее. Появились новые пехотные дивизии противника, они успели догнать танки. С утра отходит с боями двадцать девятая, немцы преследуют ее остатки на Пилице. Тринадцатая пока еще держится.
Впечатление такое, словно над головой повисла каменная глыба на тоненькой бечевке, это значит — вся надежда на тринадцатую дивизию…
Зато с других участков фронта множество новостей, и все как на подбор плохие. Руммель, которому ночью приказали отступать на восток, на Гуру-Кальварию, доносит, что натиск немцев усилился, что его столкнули с указанного маршрута отступления. Командный пункт Руммеля бомбили дважды, и во второй раз он едва не погиб, потерял связь с дивизиями, пытается ее восстановить, донесение передает из Гроеца.
Гроец! Почти предместье Варшавы! Ромбич замотал головой, как бык, которого ударили обухом между рогами. Лещинский тряс его за плечо.
— Что делать с познаньской, они просят подтвердить приказ об отступлении.