Так едем… Вдруг впереди — железнодорожная станция. Все улицы, площади и дворы — забиты автомашинами. Перед путями железной дороги — исполинская наваль мешков с мукой. Вот он, наш скудный ленинградский паек, наша жизнь — поток муки для снабжения Ленинграда! Машина за машиной — десятки, сотни, тысячи, одна за другой, сплошной конвейерной лентой. Машины текут к станции, сбрасывают мешки и, освобожденные, тот же час устремляются порожняком обратно — за Ладогу, к Жихареву! А мешки погружаются в вагоны, и составы их ведут в Ленинград, чтобы обеспечить день жизни осажденного города-великана.
Это — станция Борисова Грива. И направо от дороги — столб:
«„Бор. Грива“ от Ленинграда — 50 км, от Морьё — 18».
Но Морье — это в сторону, оно никому не нужно. От Борисовой Гривы трасса спускается прямиком к Ладожскому озеру, оно отсюда в нескольких километрах, и можно бы пробежать их быстро, но — пробка! Длинная, в несколько километров, пробка! В ней застряли и мы, между колонной военных машин и каким-то эвакуирующимся из Ленинграда на десятке грузовиков заводом. Красноармейцы приплясывают от холода на снегу. Далеко не все они одеты в полушубки и валенки, многие ежатся в своих черных ботинках с обмотками, в подбитых ветром шинелях.
Стоим часа два, расхаживая между грузовиками.
Нестерпимо хочется есть!
Стынущие на застопоренных машинах люди ждут терпеливо.
Я раздумываю о тысячах едущих по трассе честных шоферов, о мужественных, сильных духом ленинградцах-горожанах. Но на каждую тысячу их есть и несколько иных людей — опустившихся, деморализованных обстановкой блокады, а то и просто жуликов, спекулянтов. Их замечаешь сразу, они со своими мелкими делишками бросаются всем в глаза! Вот, сойдясь в кружок, сторонясь людей, группки таких дельцов решают на лету свои спекулянтские, обменные дела. И кусочки хлеба, пачки папирос переходят из рук в руки. И то здесь, то там видны украдкой жующие рты, за которыми с безнадежной жадностью наблюдают с кузовов переполненных машин застывшие, как бронзовые скульптуры отчаяния, беженцы.
И наконец, «тычком-пырком», проползая десять-двадцать метров и вновь останавливаясь, машины начинают продвигаться вперед, пробка постепенно рассасывается, и наша машина опять бежит по дороге.
Перед нами раскрывается ледяной, заснеженный, белый покров Ладожского озера, пересеченный уходящими в бесконечность лентами дорог в трех-четырех направлениях, и каждая — в два ледяных пути, для двух, следующих в противоположные стороны, потоков машин.
На берегу столпотворение машин да несколько зенитных установок в укрытиях из ледяных кирпичей.
В 5 часов 12 минут дня мы вступаем на лед. Здесь так просторно, что поток машин стал пунктиром, — дистанции между машинами велики, каждая может обогнать другую. Справа и слева — два снежных вала, взгроможденных снегоочистителями-плугами. Вешки обозначают направление. Через каждый километр — полубашенки из снежных кирпичей, прикрытые сверху жердями: в них убереженные от ветра только с одной стороны, как белый статуи в нишах, стоят в маскировочных пожелтевших халатах регулировщики с флажками — белым и красным, с красными носами. Иные разожгли большие костры в своих полубашенках, и пламя причудливо мерцает на снежных и ледяных кирпичах. Здесь и там сложены дрова и бочки с горючим. Изредка — большие палатки ремонтников, регулировщиков, охраны да белые укрытия зенитных установок. Стволы ощерены в небо, — обращенные справа к Шлиссельбургу, к немцам, а слева — уже темнеющие, лиловатые — на финскую сторону.
А из-под снега кое-где — остатки разбомбленных машин, скрюченный железный хлам…
Степь! Снежная степь!.. И по ней — ниточки похожих на жучков-плавунцов машин. Муравьиные череды в одну сторону по каждой трассе. Этих машин-муравьев — нескончаемое количество: нет числа, нет конца, нет перерыва, — бегут, бегут, бегут, пересекая озеро, перестав быть машинами, превратившись в маленькие живые существа, спешащие по своим, неведомым человеку, неотложным делам…
Еще не стемнело, начинаются сумерки, а вдоль каждой, из трасс постепенно вспыхивают мигалки маячных огоньков — зеленые и неокрашенные сигнальные точки огня. И возле каждого регулировщика — фонарь, устроенный из бидона, со светящейся дыркой в боку: видимый сбоку, невидимый сверху свет.
Мы едем через озеро, небо темнеет, спускается чернь небес. Сотни незатемненных фар секут снежные покровы качающимися лучами. Задние стенки фургонов и автобусов, освещенные бегущими сзади машинами, кажутся маленькими, зыбкими экранами какого-то фантастического представления.
Мы катимся без фар, напрягая зрение, открыв переднее стекло, продуваемые ледяным ветром насквозь. И ровно через полтора часа бега останавливаемся перед въездом на восточный берег Ладоги. Озеро кончилось. Тут, в пару кипящих радиаторов, в перепутанных лучах фар, в зареве света, среди сотен тяжело дышащих, выныривающих из тьмы машин, стоим, — шофер чинит фары. Взбираемся на берег. Это поселок Лаврово. Тут дороги расходятся в разные стороны. На перекрестках указатели и взмахивающие флажками регулировщики. Наш путь — в главном потоке машин, на Жихарево.
Еще часа полтора мы едем, уже при луне, то меж стен голого кустарника, похожего на илийский камыш, то леском, то болотами, по дороге, по которой встречных машин почти нет, — встречные, должно быть, идут по другой дороге.
Сейчас будет Жихарево — тепло, еда, отдых! Так надеются все — промерзшие, голодные, предельно уставшие люди.
И вот, проплутав между дающими на разных перекрестках разные советы регулировщиками, связанные в своем движении сотнями мешающих свободному пути машин, мы наконец въезжаем в залитое лунным светом, мигающее огоньками Жихарево. Среди улиц, домов, скопления грузовиков — ничего не понять.
Большая арка. Мы останавливаемся, проехав ее. Всё! Здесь бараки эвакопункта, десятки указателей, и все-таки полная неразбериха. Замерзшие наши пассажиры помогают друг другу, женские голоса плачущи, беспомощны. Вещи сбрасываются на снег. Но… десятки новых распоряжений, вещи снова втаскиваются в кузов… В столовую — есть? Оформлять документы? Сразу грузиться в поезд? Или здесь (где именно?) ночевать? Где согреться?
Маленькое, наполовину уничтоженное село Жихарево никак не вмещает этого потока людей!
У меня в руках аттестат, иду с ним к коменданту. Разыскиваю его, получаю через питательский пункт на складе сухой паек на два дня: 750 граммов сухарей, 70 граммов сахарного песку и пакетик концентрата горохового супа — 150 граммов.
Но мне нужна горячая пища! С трудом добиваюсь талона на кухню.
Иду на кухню — очередь на морозе к окошечку будки. Мне дают порцию каши — горячей, пшенной, хорошей, но есть негде. Обогнув будку, сажусь с другой ее стороны на обледенелую ступеньку крыльца, ставлю на другую мой котелок; совершенно окоченевший от мороза съедаю кашу, держа ложку несгибающимися пальцами и глотая вместе с горячей кашей ледяной ветер. Чаю бы! Но взять его негде.
Почти до часу ночи я, не находя себе не только ночлега, но даже пристанища, чтоб обогреться, расхаживаю на морозе. Наконец ввалился в комнату коменданта и «явочным порядком» остаюсь в ней ночевать, разложив на полу найденные тут же листы фанеры, развернув на них мой спальный мешок.
Утром комендант мне жаловался: условия на эвакопункте жуткие потому, что до 20 января Федюнинский, чья армия стояла здесь, не имел разрешения от Военного совета на организацию в занятых воинскими частями бараках базы для эвакуируемых. А когда наконец 20 января такое разрешение было получено, то заниматься какой-либо организационной работой оказалось поздно: 22 января прибыла первая партия в несколько сотен эвакуируемых, и с того дня поток их, всё возрастающий, течет непрерывно.
…На следующий день, миновав Троицкое, Войбокало и Шум, к двум часам дня я оказался в деревне Влоя, находящейся на линии движения машин 54-й армии, и, поместившись в теплой крестьянской избе, решил остаться до утра, — я уже был обессилен.