Понаблюдайте, что они щиплют. Видите: смолку, желтуху забирают, а особенно кашицу зелёненькую любят. Вот эту жёлтенькую хорошо кушают, только пока семян нет. Мы её побрякунчиком называем: у неё семена в сухих коробочках, как погремушки, при ветре гремят… Вам, верно, без интереса слушать?
— Что вы! Я вся внимание! — Елена Васильевна на самом деле со всё возрастающим интересом слушала пастуха. Аким Герасимович как будто старался расположить её к своему занятию, которым он жил. Это нравилось Елене Васильевне, она его ободрила:
— Рассказывайте, Аким Герасимович! Пожалуйста!..
— Так о чём говорить?.. Иван Митрофанович как-то сел тут с нами на выпасе, по бумаге подсчитал: одной корове надо пять пудов травы в сутки. На всё стадо — семьсот пудов. Это всё равно что скосить ни много ни мало — четыре гектара! Вот и думай пастух: где прогнать, как прогнать, чтобы обеспечить эти семьсот пудов. Мы с Николаем да с Сашком с ночи день плануем. Иначе нельзя. Участки надо менять да поглядывать: тут овсы, тут клеверище. Скотине только один раз дай попробовать — больно хорошо! — потом не отворотишь!
Гляди сюда, Лена Васильевна. Вот первая корова дорогу переходит. Она — вожак. На дороге уже Сашок оставляет вместо себя Николая, сам вперёд вожака торопится.
— О! Вожак — это большое дело. Он научит любого человека, местность знает лучше тебя! Теперь всё стадо на Сашка идёт. А начни вертеть туды-сюды, без плана — волненье у коров произойдёт. Тогда всё. Без души набегаешься, ноги вышагаешь, и рубаху пот съест. Стадо измучаешь, и кнуты не возьмут! Только у нас скотина непоротая, не за что стегать. Каков пастух, таково и стадо!..
У нас, Лена Васильевна, выпас хороший… Завсегда с молоком. Только сейчас стало сохнуть. А бывало, дня два не побудешь, так и травы не узнать. Дождя бы надо. Намедни собрались тучи: здесь три капли бросило, там две дождины упало. Где бы купить дождя — тыщу бы дал!..
Аким Герасимович сделал досадливое движение руками. Елена Васильевна с пробудившимся любопытством наблюдала пастуха. Тёмное от погод лицо Клокова почему-то прежде казалось ей невыразительным, как стена дома. Теперь она видела скульптурную отчётливость его твёрдого лица с глубокими трещинами вокруг крупного, по-стариковски сухого рта и спокойные, не по годам ясные глаза. Аким Герасимович сдвинул кверху картуз, на верхней половине его гладкого, почти без морщин, лба открылась светлая незагорелая полоса.
— Сколько же вам лет, Аким Герасимович? — не удержалась от вопроса Елена Васильевна.
— А вот считай! Мать крепостной у барина была, когда я на свет вышел. Трёх царей пережил. С японцем воевал, с германцем не пришлось. Революцию тут, на своей земле, встречал, колхозы — тоже. Сколько?
— Не меньше восьмидесяти.
— Не меньше…
— Жизнь, наверное, долгой показалась?
— Как один раз в окно глянул! Не заметил годов, Лена Васильевна… — Клоков встал, передвинул на бок сумку. В руках его не было обычного пастушьего кнута, но по тому, как спокойно и с вниманием он смотрел на луг, по которому уходило стадо, чувствовалось, что этому стаду — он хозяин. На своих высоких, слегка подогнутых ногах он цепко стоял на земле и в расстёгнутом плаще, свисавшем с узких, ещё крепких плеч, как будто сливался с лугом, полем и леском, посечённым за долгие годы пастьбы коровьими тропами, и казался частью их.
Елена Васильевна вдруг забеспокоилась, что Аким Герасимович уйдёт. Странно, ей не хотелось сейчас оставаться одной, и с поспешностью и настойчивостью, которую в былые времена сочла бы неприличной, она спросила:
— Аким Герасимович, а о больших вопросах вы думаете?..
— Это о жизни? Как не думать?! И с этого конца, и с того переберёшь, пока за стадом ходишь. Только, как в голове ни ворочаешь, думы к одному: от земли все. Не согласны? Напрасно. Когда бы любой человек со вниманием покопался в своём роду, увидел бы, что с земли вышел. Городские поселения велики, и разны, и по всем сторонам, а кто в них? Из крестьян бывшие. Саму Москву или Питер — кто строил? Мужик с топором да пилой шёл туда, он же потом камни учился тесать. Он же и обживался в городах!..
У меня, Лена Васильевна, два брата: один восьмым был у матери, другой десятым, — сестёр не считаю, те за мужьями попрятались. Оба теперь в городе. Один на заводе, мастером, другой — в учителях. Трое, а разные. Хотя на свет вышли из одного дома, что здесь отцом поставлен. Братья шибко довольны своим выходом в городскую жизнь, а я, сказать, не очень доволен их довольством. Понимаю: рабочий человек теперь в чести, государству первая опора, машины у него под рукой. Образованные люди для жизни тоже очень нужны. А всё же неловко мне видеть: в забывчивости они. Будто не на земле родились, не с этого поля в город ушли! Я так думаю: увязка с землёй должна быть. У каждого. Не в руках, так в памяти: где б ни был, а родительское прошлое забыть не смей!.. Случится война — героев всех повспоминаем. И Муромца Илью, и Микулу — всех вспомним, о родной земле всяк заговорит! А на каждый наш день нешто память не нужна?..
Я, Лена Васильевна, когда повстречаю человека, понимающего народное прошлое как всей духовной жизни корень, так спокойнее делаюсь. Позапрошлым летом с товарищем Степановым довелось беседовать. Наш он, семигорский, оказался в больших начальниках, а беспокойство моё насчёт земных корней и памяти с пониманием разделил. И в речи своей на собрании о том произнёс.
Я не к тому, чтоб назад возвращались, — братья себя там нашли, я здесь к месту пришёлся, на стороннее не зарюсь. Но очень я настойчиво чувствую, Лена Васильевна: забывчивость не к общей пользе ведёт!.. Или не прав я?..
— Нет, почему же!
— И я думаю — прав…
Аким Герасимович ушёл за стадом, Елена Васильевна осталась на берегу одна в ещё большем смятении, чем прежде.
«Что сегодня со мной творится? Я — как у жаркого огня!» — думала она в беспокойстве. Иван Митрофанович, Васёнка, пастух Клоков как будто разворошили то трудное и холодное её примирение со здешней жизнью, которое она сама же установила для себя после Ленинграда. Да, она примирила себя с Семигорьем. Рассудком она откликнулась на заботу Ивана Митрофановича — организовала и повела кружок малограмотных. Как-то помимо её воли к этой заботе добавился клуб: комсомольцы придумали постановку, нашли пьесу, собрали желающих играть, но ставить было некому. Пришли к ней целой делегацией, и настойчивее и горячее всех других её упрашивал Алёша. Она даже подумала: уж не семигорский ли клуб — его судьба? Пьесу она поставила, и неожиданно удачно. Потом новогодний концерт, живую сатирическую газету. Жила в её характере какая-то обязательность перед людьми, перед собой: за что бы она ни бралась, за малое, большое ли, обязательно — чего бы это ей не стоило! — доводила до конца. Если она мыла посуду, не могла остаться где-нибудь на плите недомытая кастрюля или вилка. Если ей заказывали чертёж — а это и здесь случалось не редко, — она передавала его заказчику в такой отточенности и завершённости каждого штриха, что точки ни убрать, ни добавить. В этом проявлял себя характер, доставшийся от отца. И эта её обязательность обернулась тем, что Семигорье признало и приняло её. Она уходила от пустоты домашних дел, а люди, которых она вежливо чуждалась, открывались и доверялись ей.
Теперь Елене Васильевне было стыдно за свою холодность и рассудочность.
«Могла ли я предполагать, — волновалась она, — что откроется среди однообразия этих домов и одинаково серых крыш? Казалось, здесь одна только простота и скучная забота о хлебе. А здесь — великий боже! — здесь всё: и доброта, и талант, и сама мудрость…»
Елена Васильевна вдруг увидела себя с другой стороны, с какой никогда на себя не смотрела. Ещё в девичестве, не без помощи многочисленной родни, она любила воображать себя цветком на дереве жизни. Как ни велико дерево, а яркий на нём цвет — редкость. Она верила в эту свою редкостность и никогда не думала о корнях, питающих цветы. А ведь её корни тоже в земле, пусть не в семигорской, в смоленской, но тоже — в земле! Ни дед, ни бабка не сходили с той земли. Сошёл только отец. Открыл ему дорогу в город всё-таки землепашец дед!..