Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Алёшку! — приказал дед Василий. И по квартире, как эхо по морозному лесу, понеслось-покатилось на разные голоса:

— Алёша-а… Алёшкин!.. Алёшку в столову-ую!..

5

— Вот, Алёшенька, пришло время нам с тобой поговорит. Сядь, пожалуйста…

Алёшка, сдерживая дыхание, стараясь унять вдруг заколотившееся сердце, сел и вдруг ощутил, что жизнь повторяется. Всё было, как тогда в Семигорье, когда он вернулся от Феди-Носа, в лугах встретил отца и, войдя в дом, увидел за столом мать. Она сидела в той же сосредоточенности, та же упрямая решимость проступала в её сжатых губах.

Ногтями, утром отманикюренными Мурой-Мусей, она старательно линовала скатерть. Да, всё было, как тогда, и всё было страшнее, чем тогда, перед сложностью того, что могло быть, они отступили. Теперь отступать было некуда. Разговор, который по взаимному согласию они отложили «на потом», должен был состояться сейчас, здесь, за широким, ещё не убранным после завтрака столом. Алёшка не хотел этого разговора. Но на Басковом с первого дня всё шло помимо его желаний. И боль под ложечкой, похожую на сосущую голодную боль, которую сейчас он испытывал в ожидании новых душевных страданий, он переносил с трудом.

— Алёшенька! — мамины пальцы нащупали вилку и прижали к столу. — Ты почти уже взрослый, ты многое видишь. Я никогда не говорила с тобой о себе. Терпела, ждала, когда ты вырастешь и сумеешь сам разобраться в жизни нашей семьи. Больше я не могу. И терпению, и молчанию — всему есть конец. Ты знаешь, я люблю Ленинград. Всё лучшее в моей жизни связано с этим городом. Здесь родился ты… В глушь, в лесную дикость, я поехала, чтобы не лишить тебя отца. Я надеялась, что Иван Петрович одумается. Но теперь вижу: ждать бесполезно. Несносный характер гонит отца всё дальше от города. Я тупею у печи, горшков. Я растеряла даже то немногое, что урывками приобретала в эти тяжкие для меня годы. Я хотела житейского постоянства, хотела дела, которое приносило бы мне не только хлеб, но и радость. Много я отдала твоему отцу, ты даже не знаешь, как много! Если бы всё это я отдала тебе! Я мечтала дать тебе другое воспитание. Старалась, чтобы ты знал, любил музыку. Ты забыл, а в этой вот комнате я повыше вывёртывала стул, сажала тебя, крохотулю, за пианино. Разве позволила бы я тебе бросить музыкальную школу, если бы отец не сорвался с места и не увёз нас?.. В Москве я изучила французский язык, чтобы учить тебя. Но ты заразился отцовской дикостью. А мне так хотелось, чтобы ты был воспитан и заметен в любом обществе! Ты от природы одарён, Алёша, это я знаю так же твёрдо, как то, что ты мой сын. Ты и сейчас талантлив умом. Тебе просто необходимо подумать о своём будущем. Даже Ломоносов покинул свои Холмогоры. Великим он стал в Петербурге! А мы? Сидим в Семигорье и слушаем по ночам волчий вой… Моя жизнь, в общем-то, прожита, Алёшенька. Но что не смогла я, должен сделать ты. В этом последнее моё утешение, в этом моё ещё возможное счастье…

Елена Васильевна замолчала, вилка в её руке, которой она чертила скатерть, вдруг задрожала. Алёшка видел, как, останавливая дрожь руки, она медленно и упрямо вдавливает в скатерть остриё вилки, и почувствовал, что сейчас мама скажет то, к чему так долго готовилась. Он отстранился от стола и, напрягаясь, сжал пальцами свои колени.

— Алёша! — голос мамы прозвучал сразу глухо и гулко, вилка под напором её руки вспорола скатерть. Но мама уже ничего не замечала. — Алёша! — сказала она. — Я решила остаться в Ленинграде. И прошу тебя — умоляю остаться со мной…

Алёшка ждал этих слов, но никогда не думал, что слова могут быть так тяжелы. Он смотрел на чёрное пятно на месте разорванной скатерти и с ужасом видел, как чернеет весь ослепительно белый стол. Над чернотой стола белым пятном просвечивало неживое лицо матери.

Медленно отхлынула чернота. Алёшка увидел отца, таким, каким он был в день, когда провожал их в Ленинград: посиневшее от холода лицо с небритым в тот день подбородком, надвинутая на лоб мокрая фуражка, забрызганные дождём очки и — прощание в вагоне, неловкое, поспешное.

Отец сказал в одну из прогулок по вечернему посёлку: «Не надейся на уговоры, Алёша, если близкий тебе человек уходит. Правоту доказывает время. Время и ещё, пожалуй, тот духовный след, который от человека остаётся. Люди — ты это помни — связаны друг с другом не крышей над головой, а своей духовностью…»

Отец знал, что говорил, он предугадывал эту роковую для их семьи минуту. До щемящей боли Алёшка чувствовал сейчас, как неотрывно от него то, что там, за спиной отца — посёлок, Волга, лес, Семигорье и сам отец, неуклюже-ласковый, всегда какой-то неустроенный, одержимый идеями и работой, больше усталый и замкнутый, чем внимательный, и всё-таки — отец… Алёшка, не поднимая глаз, тихо спросил:

— А папа? — и опять почувствовал, как жизнь точно повторила то, что было там, в Семигорье, в канун этой трудной и ненужной поездки в Ленинград. «Сейчас мама заплачет…» — подумал Алёшка.

Но мама не заплакала. Она горько усмехнулась, как будто ожидала и готова была услышать именно эти его слова.

— Он может приехать в Ленинград, — сказала она до удивления спокойно. — Если ты останешься со мной, он приедет. Если он отец, он приедет, — повторила она упрямо и в первый раз за время разговора посмотрела на Алёшку; в её глазах было печальное торжество.

«Нет, папа не приедет, — думал Алёшка. — Даже если мы останемся в Ленинграде, папа не приедет. Он не бросит работу. Он может выть по ночам от тоски и одиночества, но работу он не оставит, потому что долг для него выше всего другого. Он такой, отец. Мама сейчас не добра и ставит отца перед жестоким выбором…»

И почему обязательно Ленинград? Семигорье чем хуже?.. Дядя Ника прав: они будут жить на Басковом, и очень может быть, что его закрутит Олька со своими подругами — при Олькиной настойчивости он вполне может оказаться в той весёлой лодке, которая с такой беззаботностью проплыла перед ним. Всего вероятнее, случится другое: он не выдержит жизни на Басковом и уйдёт за дядей Никой. В том и другом случае он всё равно не осуществит маминого желания…

— Прости меня, мама, — тихо сказал Алёшка. — Но я не понимаю, почему нельзя стать человеком в Семигорье?

В глазах Елены Васильевны потухло печальное торжество.

— Ты хочешь остаться там?.. — упавшим голосом спросила она.

— Да, мама. Мне трудно объяснить. Но я хочу в Семигорье.

Голова Елены Васильевны склонилась, напрягся и побелел тонкий, с лёгкой горбинкой нос, задрожал подбородок.

— Ты убиваешь меня, Алёша, — сказала она едва слышно. — Ты убиваешь меня… Пойми, мой мальчик, я не боюсь работы. Я свернула бы горы, чтобы устроить твою жизнь. Одна я не могу. Чтобы жить, мне нужен ты…

Алёшка не мог видеть страдания матери. Он поднялся, неловко шагнул к Елене Васильевне, охватил её голову, прижался к её мягким, таким родным сейчас волосам.

— Не надо… Не надо, мамочка… — бормотал он в горестном исступлении. — Ты не одна… Горя не надо. Никому… Мы вернёмся, ты будешь работать. Ты будешь счастлива, мамочка…

Он обнимал её, лицом прижимался к её волосам и чувствовал, как вздрагивают её плечи. Елена Васильевна долго и молча плакала, пряча лицо в Алёшкины руки, потом попросила платок, тщательно вытерла глаза, щёки, нос, сказала:

— Когда-то мне, молодой, гадала цыганка. Сказала: «Пяти минут тебе не хватит до счастья, красивая!» Наверное, права была та цыганка?.. Она смотрела на Алёшку покрасневшими влажными глазами…

Дверь приоткрылась. Алёшка увидел в щели испуганно-вопрошающие глаза Ольки и, радуясь тому, что мама успокоилась, кивнул ей ободряюще. Лицо Ольки вмиг расцвело, она распахнула дверь, и понёсся по многокомнатной басковской квартире её ликующий голос:

— Мама, Мома, Нюка, баба, деда! Я же говорила! Они остаются!..

ИВАН ПЕТРОВИЧ

1

Сковорода на керосинке нагрелась, масло поползло к краю, Иван Петрович быстро накрошил варёной картошки, бросил щепоть соли, ножом перемешал. Когда картошка запарила и чуть подрумянилась, он полотенцем прихватил горячую сковороду, перенёс на стол, почти уронил на газету. Помахал обожжёнными пальцами, пристроил на керосинку чайник, сел на табурет к столу, начал, торопясь, как всё делал, есть.

51
{"b":"244735","o":1}