Елена Васильевна, может быть, несколько опрометчиво считала искусство чутким зеркалом, в котором верно отражается душа каждого, кто хотя бы ненадолго соприкоснётся с ним. В этом зеркале, в котором Леонид Иванович случайно появился, нельзя было разглядеть даже бледной его тени…
Так думала Елена Васильевна, но в глазах Васёнки было ожидание и такая вера в то, что она, Елена Васильевна, может заставить Леонида Ивановича быть другим, хорошим и добрым, что против своего убеждения она сказала:
— Разумеется, Васёночка! Ему тоже роль дадим… — И, чувствуя неловкость перед собой за эту бесполезную уступку и затронутая чисто женским любопытством, спросила: — Извините меня, Васёна, но я давно хотела спросить: вы счастливы?..
— Какое наше счастье, Елена Васильевна! Было бы в дому всё хорошо, с доченькой ладно. Да люди добрым бы словом отзывались. Леонид Иванович, он ведь живёт сам по себе! Какой-то не озабоченный. Матушки нет. Теперь самой за себя и за Лариску решать. Добра-то хочется, да судьбу разве воротишь?! Вон Леонид Иванович тут как-то разошёлся, берёзоньку поломал. Пню, говорит, не быть деревом… Я так уж переживала. Жалко, у крыльца росла. А что поделаешь? Ломаную не сколотишь… — Васёнка прижалась щекой к Ларискиной головке, и некоторое время сидела так, глядя себе под ноги.
— Ещё хорошо, Елена Васильевна, край у нас ласковый. И люди добрые. А то бы и не жить здесь. В селе свои порядки, все друг дружку видют, на всё свой суд. Когда матушка померла, и батя Капитолину в дом привёл, с ним, как с иноверцем, знаться перестали. Не всякий, конечно, своё осуждение ему казал, но мы-то всё видели, сердцем чуяли! Дом наш обходили даже в праздники, хотя мы пол намывали и пироги пекли. Капке нипочём было, а мы томились, будто сироты бездомные! Нас жалели, к себе зазывали, утешали, как могли. Это с виду люди у нас шумные, друг на дружку кричат, кулаками машут. А коснись чего серьёзного — пообдумают, поможут. Как не ладно с моей жизнью получилось. А не осудили. Батю вот не простили, а мне слова грязного никто не бросил! Как же мне перед людьми-то не тянуться. Вот и стараешься, как лучше. Ведь на глазах всё.
Ладно, Елена Васильевна, моя жизнь — моя забота. Я о чём мечтаю: сделать бы нам такую постановку, чтоб тех, кто со злом живёт, в стыд вогнать! Я про Капитолину. В ум не возьму: откуда в ней такая нетерпимость к чужой жизни! Думала, добром можно из дерева человека сделать. А как оно, добро-то, обернулось! И Витеньку из дому выжила. Зойку я уж к себе взяла.
И Машеньку взяла бы — не отдали. А теперь вот переживаю — как они там с батей? Вдвоём-то, без сердечности, ой как не лягко жить!.. Найдите такую пьесу, Елена Васильевна! Я бы уж постаралась, чтоб по сердцу каждого заскребло. Может, и Леонид Иванович проникнется. Есть такая переживательная пьеса, Елена Васильевна?..
— Пьеса-то есть. Да у нас не настоящий театр, Васёночка!
— А мы сделаем, как в настоящем! Вы же можете, Елена Васильевна. Вы всё можете! Скольких грамоте научили. Клуб при вас ожил. На выступления, ровно в кино, люди идут, стены того и гляди выдавят. Постарайтесь, Елена Васильевна, так прошу вас!..
В задумчивости и в каком-то непонятном ей смущении уходила от Васёнки Елена Васильевна: упорная её вера в людскую доброту, детская надежда на какую-то особенную по своей силе пьесу и трогательная забота о Леониде Ивановиче задели больные места её души. Что-то знакомое почувствовала она в чужой судьбе, и теперь все её мысли сосредоточились на себе.
«А ведь и во мне есть что-то от Васёнки! — думала она, неспешно выходя из села. — И даже наверное. С той, может быть, разницей, что я выбирала сама, сама, подхлёстнутая чувством и упрямством, влетела в непонятный для меня мир Ивана Петровича! А дальше — как у Васёнки: покорность обстоятельствам. С той опять-таки разницей, что я живу с постоянной неудовлетворённостью, а для Васёнки нет иного, кроме того, что есть. Что это — житейская мудрость или ограниченность?.. Нет-нет, только не ограниченность. Васёна — богатая натура. Очень! Она сама не знает своего богатства. Значит, мудрость? Извечная мудрость крестьянки, которой привычно то, что есть? И заботиться, и делать добро по сути чуждому ей человеку, всем и всему вокруг?..»
Елена Васильевна шла краем открытой полевой дороги, полудённая жара спадала, ветер с Волги свежил, думать никто не мешал. Она не пошла к мосту через Нёмду — домой просто не могла сейчас идти, — свернула на луговину и, достав из сумочки газету и расстелив на траве, села вблизи прибрежного леска, над водой. В её душе совершалась сложная и важная работа, и ей хотелось эту работу завершить.
Она не впервые ощущала, как под напором событий размывается её устоявшаяся неудовлетворённость своей судьбой. Чувства её ещё упорствовали принять то, что было её теперешней жизнью. Но смысл её бытия всё отчётливее обнажался перед ней, как обнажается под вдруг изменившимся течением реки остов затопленной и давно занесённой песком баржи.
«Васёнка старается о добре, потому что она добра от природы. В этом её житейская забота, — думала Елена Васильевна. — Я тоже стараюсь: о неграмотных, о клубе, постановках. Но почему я стараюсь? Что ведёт меня в Семигорье? Своя забота: хоть чем-то заполнить пустоту своей жизни, быть среди людей, чтобы не отупеть от домашних забот. Я стараюсь не для Васёнки, не для тех, кто до отказа наполняют клуб и не дышат, глядя на сцену. Я стараюсь для себя. И, наверное, я вовсе не добра, — думала она, терзая себя этой мыслью. — И люди благодарят меня несправедливо…»
Елена Васильевна, видимо, долго была в задумчивости. Она не заметила, как из леска вышло на луговину стадо и надвигалось медленно на неё с ровным нарастающим шумом срываемой травы. Она заметила случившуюся перемену лишь тогда, когда удлинённая тень легла рядом с ней на траву и знакомый ей голос уважительно произнёс:
— Здоровьица вам, Лена Васильевна!
Семигорский пастух Клоков в пообтёртых о траву лаптях и онучах, крест-накрест перехваченных лыком, в брезентовом плаще, надетом прямо на рубаху, и в картузе, несмотря на довольно-таки ощутимую жару, стоял перед ней.
— Здравствуйте, Аким Герасимович. — Елена Васильевна несколько растерялась от того, что так неожиданно нарушили её задумчивость, но вежливо предложила: — Посидите, если не спешите!..
— Какой у нас спех! — сказал Клоков, усаживаясь рядом и передвигая на колени, висевшую на боку холщовую сумку. — Чем тише двигаемся, тем сытнее коровки. А вы, гляжу, в задумчивости перед рекой?
— Да, красиво очень! — ответила Елена Васильевна. Говорить о себе ей сейчас не хотелось, молчать тоже было неприлично. И, всё ещё углублённая в свои мысли, она рассеянно спросила: — Вы, наверное, любите свою работу, Аким Герасимович? Чем же она хороша?
— А вот тем, чем вы сейчас любуетесь, Лена Васильевна! Вольным лугом, водой вот этой чистой. Леском, что в жару спасает, в дождь укрывает да ещё для тебя угощенье сберегает. Не мало?
Елена Васильевна, позабавленная складной речью пастуха, улыбнулась:
— А заботы? Коровы и коровы! Каждый день одно и то же, с утра до вечера?..
— То приятная забота, Лена Васильевна. Я ведь сызмала со стадом. А когда нужным делом занят, оно и в привычке не тяготит. Да и день со днём не схож. Я тут окрест всё оттопал помногу раз, след в след, а не помню, чтоб год с годом сходился! Нету одинаковых, Лена Васильевна, каждый на свой манер, к каждому норовишься.
Аким Герасимович вдруг встал, закричал: «Эй-эй! Николай! Пошире распусти! Пошире!..» — Он наблюдал, как побежал вдоль стада подпасок с кнутом, снова сел.
— Люблю распускать стадо широко! Спокойно, когда рассыпятся, друг дружку не пугают. Гляньте, как идут. Красота!.. У нас, Лена Васильевна, тоже свои секреты накоплены. Со стороны вроде бы что за труд — стадо на луг выгнать. Так со стороны всё просто! Кормить и то надо умеючи. Пусти-ка голодных коров на клевер, да ещё с росой, — сразу объедятся! Мы сначала на вытравленных лугах пасём, простой травкой, потом до болота глубокого гоним — там попьют. Потом посытнее луг дадим. А как к дому идти — к реке подведём. Всему свой черёд.