— Дети мои! А вы знаете, что сегодня мы едем в кино-о-о…
Растягивая, почти напевая заключительное «о-о-о», она вскинула руки и громко хлопнула в ладоши и тут же, быстро-быстро потирая ладонями одна о другую, ласково и хитро улыбнулась Ольке и Алёшке:
— Как, дети, вы согласны?
— Разумеется, — спокойно сказала Олька, и Алёшка заметил, как углы её пухлых, будто сонных губ дрогнули в снисходительной улыбке.
2
Гости отобедали и теперь разбрелись по комнатам.
Каждый старался найти занятие, хоть в какой-то мере близкое к своему неясному послеобеденному настроению.
В гостиной за круглым столом разместился пожилой малоподвижный народ «посражаться в картишки», по правую руку каждого легли, отсвечивая медью и серебром, горстки мелочи.
Внимание женщин Мария Васильевна привлекла к распухшему от фотографий семейному альбому. Надо сказать, этой всем знакомой семейной реликвии, обтянутой потёртым синим плюшем, на этот раз оказано было особое внимание. Дружный восторг женщин обратился к фотографиям Елены Васильевны, каждую фотографию обсуждали, на каждой Елену Васильевну хвалили, хвалили даже на снимке, на котором она была существом ещё довольно неопределённым с голенькими задранными ногами и круглыми испуганными глазами.
Альбом шествовал из рук в руки вокруг смущённой Елены Васильевны, и, запечатлённое чудом XX века, её мечтательное и наивное, её милое девичество проходило перед ней.
В низких креслах и на старинных тяжёлых стульях, принесённых из столовой, разместились любители пофилософствовать. Говорили про коварных японцев и бои на Халхин-Голе, о немцах, о Гитлере, о назревающей в Европе войне, говорили с таким ленивым спокойствием, как говорят о далёких марсианах, которые могут быть, а могут и не быть. По крайней мере, если и могут быть, то уж никак не появятся в этой гостиной, в этом старинном большом доме на Басковом — тихом ленинградском переулке.
Олька не отпускала Алёшку, таскала за собой по гостиной и с удовольствием представляла гостям.
— Это — Алёшка, мой брат, Ленушин сын! — говорила Олька и улыбалась во всё лицо.
Мужчины, мало знакомые Алёшке или совсем незнакомые, пожимали ему руку и все одинаково говорили:
— Вымахал-то как! Молодец! — и дружески похлопывали по плечу.
Женщины не похлопывали его и не пожимали рук. Они с видимой досадой прекращали разговоры, лица их вытягивались в вежливых улыбках. Узнав, что перед ними сын их милой Ленушки, они оживлялись и начинали внимательнее разглядывать Алёшку.
— Нос вылитый Ленушкин! Видите — даже горбиночка её!
— И губы. У Ленушки прекрасный рот!
— Похож! Только верхняя губа подкачала — припухла. Но это пройдёт с возрастом!.. Ну-ка, улыбнись, Алёша. Ну, улыбнись же! Покажи свои губы… — Тётка, родные, двоюродные и троюродные, досаждали Алёшке много больше мужчин.
Олька представила Алёшку всем, кто был в гостиной. И теперь явно не знала, куда деть молчаливого и стеснительного брата. Она усадила Алёшку на стул, рядом с мирно беседующими старичками, и куда-то исчезла.
Алёшка послушал говор старичков, но их послеобеденная философия его не увлекла. Он встал и прошёл через столовую и длинный коридор к бабушке. Бабушка мыла посуду. Среди грязных тарелок, стаканов с мутными остатками чая и продавленными кружками лимонов, среди захватанных рюмок, ножей и вилок — всех этих тяжких следов домашнего веселья — она была как одинокий воин на покинутом бранном поле. Алёшка молча снял с бабушкиного плеча полотенце и стал вытирать мытые тарелки.
Бабушку Катю тронуло внимание внука, она мокрой рукой привлекла Алёшку к себе, поцеловала в лоб. За последние годы бабушка раздалась вширь, отяжелела. Располневшая грудь почти подпирала её провисший подбородок, и ноги долго не выдерживали — всё чаще она садилась на табурет и работу доделывала сидя.
Никогда никому не призналась бы Екатерина Ивановна, что судьба её не задалась. Не ей гневить всевышнего. Что отпущено, то прожито; что надо, то нажито. Другого не будет, как не будет другого мужа и другой жизни. На восемнадцатом году, единожды и навсегда, она доверилась Василию, своему же деревенскому парню. С ним и ушла, безропотно собралась и ушла из села, когда Василий пораскинул своим рассудительным умом и сказал ей, что здесь, в Знаменке, им в люди не выбиться и должны они перебраться в Питер. С того дня и стала она как пуговица, пришитая к его пиджаку.
Судьба как будто, в самом деле, ждала Василия в Питере. Он и в городе не уронил своего грамотейства и к третьему году службы в пароходстве заделался приказчиком, а когда генералу Радзинскому, владельцу большого каменного дома в Басковом переулке, потребовался управляющий, хозяин пароходства порекомендовал генералу Василия. Генерал любил порядок и деньги. Василий порядок навёл и деньги от доходного дома взял. За исполнительную службу генерал пожаловал ему квартиру на втором этаже своего дома и теперь ждал ещё большего усердия, и Василий, верно бы, постарался. Но оказалась революция, и генерал сбежал. Дом остался. Василий рассудил, что хороший дом понадобится и новой власти, и в исправности передал дом Петроградскому Совету рабочих и солдатских депутатов. Его попросили временно исполнять прежние свои обязанности. Он исполнял, сначала временно, потом постоянно. Исполняет и до сих пор. Так закрепились они на Басковом и никакого другого места в Питере не искали. Что касается Екатерины Ивановны, то она и не приметила особой разницы между городской и деревенской жизнью. В крестьянских заботах росла, в таких же заботах пребывала и здесь, разве что за скотиной в городе не ходила. А так, как в деревне — в хозяйской суматохе от света до темна. И всё по дому. Семья, по деревенским понятиям, вроде бы невелика: четыре дочки, самих двое. Так это по деревенским!
Екатерина Ивановна и не заметила, как переменилось её понимание жизни. Вслед за Василием она словно бы приподнялась над своим прошлым и смотрела теперь на деревню и на своих сродственников, потихоньку через них тянувшихся в Питер, свысока. Отказывать никому не отказывала, но принимала без былого радушия. И, когда Василий каждого где-то пристраивал, она по-доброму, с напутствием, но и с облегчением выпроваживала одного за другим в прямо-таки бездонную городскую жизнь.
Потому и дочек она воспитывала не по-деревенски, а как требовал того город.
Городское воспитание оказалось куда как хлопотней и расточительней. И хотя удалось всех дочек выучить, и приодеть, и замуж повыдать, не пришло с этой их житейской удачей ни счастья, ни успокоения. Семья теперь что лес повырубленный. Дочки с корня легко сошли, своим умом зажили. Не так своим, как мужниным. У старших ещё так-сяк: может, не сладко, а по-людски. У младших, у обеих мужья не задались. От Марии, правда, Никола ушёл. И бог с ним, не тот человек, который в семье приживается. Хоть и мастеровитый, а голове собрания да завод… другое горше, что Ленушке, кровиночке ненаглядной, не повезло. Иван-то её замудренный оказался. Нет, чтобы как все! Ведь в Питере, и в Москве у больших дел стоял, на виду был, жили не в бедности. Нет, всё побросал. Как последний голодранец в леса сбежал! Люди из лесов в города едут, а этот из столицы в леса… И терпит, всё терпит доченька, святое терпение у пташки горемычной!..
Екатерина Ивановна мочалкой обмывала в тазу тарелки, с тревогой приглядывалась к внучку, думала: «Мальчонок-то у доченьки вроде добрый, а вот с малолетства непонятный! От отца, видать, замудрился. Не говорун. И плохо, что не говорун, — всё в уме держит…»
С внуком она хотела поговорить, знала, что Алёшка не очень-то расположен к питерской жизни, и вот, бог помог, внук оказался рядом.
— Ты скажи-ка мне, Алёша, — спросила она, — у вас там, в лесах, поди, волки да медведи у домов ходят?
Алёшка засмеялся бабушкиной наивности. Улыбнулась в ответ и Екатерина Ивановна, довольная тем, что внук поверил её наивности.
— Ну, не медведи, так люди, чай, на волков похожи, житья не дают?