— Ты его помнишь, разве не так? — настойчиво повторяет Эсфирь. — Ты был еще совсем мальчишкой, когда…
— Я помню его, — резко бросаю я. Во мне, словно в хрустальном шаре, всплывает ощущение надвигающейся катастрофы.
— Берекия, я какое-то время побуду с Афонсо, — продолжает она, произнося слова медленно и мягко. — Он приехал сюда сразу же, как только до Томара донесся слух о восстании. Он снимает комнату на постоялом дворе сеньора Дюарте, рядом с домом Резы. Мы будем там. Скажи об этом своей матери, пожалуйста. Я не хочу ее будить. Но, если я ей понадоблюсь, она может ко мне прийти.
— Я не понимаю, — говорю я.
Моя тетушка сжимает пальцами виски, трет их, словно пытаясь собрать разбегающиеся мысли. Синфа разворачивается, чтобы взглянуть на нее, а затем пулей убегает из дома. Эсфирь кричит ей вслед, но без толку.
Выражение лица Афонсо становится само великое сострадание, когда он шепотом принимается что-то говорить Эсфирь по-персидски. Он мягко обнимает ее за плечи, прижимая к себе. В мою сторону он сухо бросает:
— Просто дай своей тете немного времени. Постарайся понять, что путешествие гораздо сложнее, чем тебе кажется.
Он выводит Эсфирь во двор. Прижимаясь друг к другу, они исчезают за воротами. Ревность, густая и горячая, словно смола, обволакивает мое сердце: больно осознавать, что какой-то чужак смог вернуть жизнь моей тете, когда я сам ничем не смог ей помочь.
А то, что она собирается оставить семью в такой момент, — это кажется невероятным!
Дом Афонсо… неужели его появление меняет все? Может ли он быть замешан в убийстве дяди, в контрабанде его книг? Но он уехал из Лиссабона еще до насильного обращения, задолго до того, как дядя и отец вырыли геницу.
Неуместное разочарование возится у меня в желудке, привязанное к мысли о том, что жизнь — это не книга, у нее нет полей, на которых можно оставить заметки, объясняющие путаные события. Если бы были, Дом Афонсо сидел бы себе у своего камина в Томаре. Его появление только еще сильнее запутывает то, что уже и так вырвалось из-под контроля.
Я слышу, как дядя говорит мне: «Дражайший Берекия, жизнь часто озадачивает нас дорогами, ведущими в никуда, дверями, распахивающимися над пропастью, лестницами, поднимающимися к запертым воротам». Я вспоминаю, как он говорил мне, что вся жизнь — паломничество к субботе. «Даже если и так, — думаю я, — то почти каждый из нас выбирает самый извилистый путь, чтобы добраться до нее».
Я возвращаюсь к Фариду.
— Люди — очень странные создания, — подмечаю я.
— Почему? Что случилось? — Я объясняю, и он показывает: — Ты ведь не знаешь, так?
— Знаю что? — спрашиваю я.
— Когда-то давно они были любовниками. Самир мне рассказал.
— Ты с ума сошел! Афонсо и…
— Это закончилось много лет назад. Теперь это не имеет значения.
Его слова слишком просты, чтобы их понять. Пол становится влажным, ускользая из-под ног подобно речному потоку. Говорящие руки Фарида позволяют мне удержать вращающийся мир.
В конце концов, разве Эсфирь не могла принять участие в убийстве дяди? Возможно, она мимоходом обмолвилась Дому Афонсо о существовании геницы. Он мог действовать в одиночку, продолжая с ней отношения. Фарид чувствует ход моих мыслей и показывает:
— Карточный домик, построенный на кривом столе во время песчаной бури.
— Нет, если она не догадывалась о планах Афонсо. Возможно, он скрывал от нее свои планы. Даже сейчас она не подозревает, что человек, утешающий ее, — убийца ее мужа!
— Но из письма Ту Бишвата мы выяснили, что, скорее всего, тут замешан один из контрабандистов. Если, конечно, ты исключаешь мысль, что Афонсо был одним из них… что он и есть Зоровавель.
Некоторое время мы с Фаридом сидим в гнетущем молчании: я все еще не отошел от благоговейного ужаса, испытанного от ухода Эсфирь. Друг время от времени что-то показывает мне, но я не обращаю на него ни малейшего внимания, пока он, наконец, не берет меня за руку.
— Кто-то с очень странной походкой вошел в дом, — показывает он. — Я чувствую вибрацию.
Неожиданно из кухни доносится мужской голос, зовущий меня по имени. Я бросаюсь туда. «Мертвый» молотильщик и импортер тканей Симон Эаниш собственной персоной стоит в дверях, тяжело опираясь на костыли, его поношенный угольно-черный бархатный плащ ниспадает с плеч.
Он давно не мылся и не брился, а в середине подобно третьему глазу красуется огромный струп. Синфа стоит рядом, обнимая его словно потерявшегося ребенка. Он гладит рукой в перчатке ее волосы, сочувственно кивая мне.
— Берекия, я узнал о господине Аврааме, — говорит он мне.
Невольно я опускаю взгляд на его ноги, чтобы убедиться, что передо мной человек.
— Ты не умер, — замечаю я.
Он мотает головой и улыбается улыбкой безумца, слишком широко, словно его губы растягивают невидимые нити в руках кукловода.
Нас накрепко связывает сила общего выживания, и я делаю шаг ему навстречу. Но его перчатки! Та, что на правой руке, порвана на тыльной стороне. Неужели та шелковая нитка, которую я нашел у дяди под ногтем, действительно была…
Насторожившись, я останавливаюсь. На его лице застывает очередная пародия на улыбку.
— С тобой все хорошо? — спрашиваю я. — Что случилось? Твой домовладелец сказал…
— Все в порядке, — кивает он. — Я велел ему говорить всем и каждому, кто стал бы меня искать, что я мертв. Мне показалось, так будет безопаснее. А потом я убежал из Лиссабона. Я только недавно вернулся.
«Боже правый, — думаю я, — вернется ли и Иуда из мертвых? Или это было бы слишком, чтобы на такое надеяться?»
Симон с благодарными поклонами принимает предложенную мною черствую мацу.
— Дядя — не единственный погибший молотильщик, — говорю я. — Самсон тоже.
— Я знаю. Он как раз зашел в мою лавку. Я просил его остаться, спрятаться со мной. Но он хотел вернуться к Ране и их малышу. Его схватили, когда он еще и на пятьдесят пейсов не отошел от дверей… у него не было ни единого шанса, ведь всюду были эти христиане.
Мое тело кажется мне совершенно чужим. Я хочу попытаться одурачить его, но все, что способен произнести мой рот, это правда.
— Диего и отец Карлос выжили. И, к тому же, в Лиссабон вернулся Афонсо Вердинью.
Симон кивает, улыбаясь так, словно не слышал ни единого моего слова и пытается быть вежливым. Мы сидим друг против друга. Синфа бормочет про себя что-то насчет дел по дому, которые нужно сделать, так что мне кажется, что она вовсе не слушает наш разговор. Мой раздраженный взгляд заставляет ее выскользнуть во двор.
Натянутая улыбка, украшающая лицо Симона, кажется нарисованной рукою талантливого иллюстратора.
— Что смешного? — спрашиваю я.
— Ничего.
Я указываю на его лоб:
— Ты ранен. Тебя кто-то ударил?
Симон дотрагивается до струпа, рассказывает, как он споткнулся о тележку, прячась в лавке пуходера, смеется, демонстрируя другие ссадины на колене. Потом рассказывает глупую шутку о том, как собака написала на его деревянную ногу, улыбается и моргает, снова улыбается.
Его глаза нервно шарят по комнате, когда слова, наконец, тонут в тишине.
С тоски он решил стать придворным шутом немилосердного Бога.
— У нас закончилось вино, — говорю я ему. — Но если хочешь, я налью тебе бренди. У нас есть немного благовоний из Гоа, и они могут…
— Нет, нет. Все хорошо.
Шаркая, входит Фарид и садится рядом со мной. Он отвечает на улыбку Симона нелепым, изучающим наклоном головы. На нее не следует реакции, и мой друг показывает мне:
— Он напоминает усыхающий куст жасмина, буйно цветущий перед смертью.
Чтобы уж наверняка согнать с лица Симона эту дурацкую улыбку, я рассказываю ему о матери и Эсфирь и об исчезновении Иуды и Самира. Он кивает, словно уже слышал все это раньше. Чтобы проверить его, я говорю:
— Я нашел бусину из четок возле тела дяди. Я уверен, что его убил отец Карлос.
— Карлос? Но разве у него была веская причина для убийства господина Авраама? — спрашивает он.