Литмир - Электронная Библиотека

— Вы же понимаете, что я не могу выполнить устного соглашения, заключенного моим дядей, — объясняю я. — Нам понадобятся все наши сбережения, чтобы просто прокормиться. Но скажите мне вот что: он не говорил вам, кто помогал ему в покупке рукописей и вывозе их из Португалии?

— Разве ты не знаешь?! — удивляется Исаак.

— Нет. Дядя не говорил мне ничего на случай, если его разоблачат. Чем меньше мы знали — тем было лучше, по его глубокому убеждению.

Неожиданно в комнату входит Фарид. Знаками он показывает мне:

— Я не разобрался…

— Неважно, — отвечаю я. — Посиди с нами, если у тебя есть силы.

Диего и Исаак поднимаются, кланяясь Фариду. Он кивает в ответ, падает на лавку рядом со мной и кладет тяжелую ладонь мне на руку.

— Мой друг глухой, — говорю я. — Он будет читать по губам. Нет ничего, что вы можете сказать мне и чего при этом нельзя доверить ему.

— Боюсь, мы не говорили о способах твоего дяди, — продолжает Исаак. Он встает, натянуто улыбаясь. — И, если ты не заинтересован в приобретении книги…?

— Нет.

— Тогда, боюсь, наша встреча окончена. Благодарю за вино.

В дверях он хватает меня за обе руки. Вкрадчивым шепотом, словно убаюкивая ребенка, он декламирует строки из поэмы Моисея ибн Эзры:

— Ночь моя погрузилась в молчание, недвижное море тьмы, море безбрежное, нет у него берегов для странников. Я не знаю, коротка ли эта ночь, длинна ли она. Может ли человек, угнетенный тоской, знать это? — На ухо, чтоб его мог слышать только я, он шепчет: — Мужайся!

Необыкновенная деликатность этого незнакомца, в котором я усомнился, оставляет меня в объятиях собственных страданий, словно одинокого вдовца. Когда Исаак вместе с Диего уходят, я укладываю Фарида в постель. Мама спит в кровати Эсфирь и дяди, свернувшись калачиком и ровно дыша. У нее из руки выпал закупоренный флакон. Я выхватываю его из складок одеяла, выливаю на кончик пальца вязкую каплю. На языке горечью разливается вкус экстракта белены и мандрагоры. Чтобы на время спрятаться и от себя, и от ворот Лиссабона, мама укрылась в призрачном сне, близком к трансу. Может быть, оно и к лучшему.

В подвале я обнаруживаю тетю Эсфирь: она все еще сидит за столом дяди подобно статуе, у ее ног дрожит Синфа. Я приношу сверху одеяло и укрываю им девочку. В ее глазах читаются отчужденность и страх. И все же она раздраженно уворачивается от моего прикосновения. Прежде, чем снова отправиться в Маленький Иерусалим будить сеньору Тамару, я в своей комнате, сидя на кровати, молюсь о том, чтобы Иуда вернулся в целости и сохранности. Но раньше, чем я смог подняться на ноги, молитва опутывает меня сетями сна, опускаясь на плечи подобно шерстяной накидке.

Я просыпаюсь в кровати. В кромешной темноте. Чернота вокруг кажется прибежищем зла. Что-то теплое сильно ударяет меня под ребра. Я вскакиваю. Это Синфа, волосы совсем закрыли ее лицо.

Пока я возвращаю свое самообладание, она просыпается.

— Куда ты уходишь? — хнычет она.

— Дозываться сеньоры Тамары.

— Тебе нельзя идти!

Я глажу ее по щеке.

— Ничего не будет. Не волнуйся.

Она садится, накидывает на голову мою рубашку, я чувствую кожей ее жаркое дыхание. Так она всегда пряталась в детстве.

— Я вернусь сразу после восхода, — говорю я. — Помнишь, как я водил тебя в лавку сеньоры Тамары читать «Басни Лиса», пока сам разносил утренние заказы? — Она кивает. — Скоро мы опять будем так делать. А пока меня не будет, ты ведь присмотришь за меня за Фаридом?

Она выныривает из-под рубахи на воздух, готовая выполнить просьбу, как я и рассчитывал.

— Чего делать? — спрашивает она.

— Дай ему еще самшитового чая, когда он проснется. Он в мамином голубом кувшинчике. И яйцо, если он сможет есть. А потом помой руки с мылом.

Она вдумчиво кивает, встает на матрасе. Возвышаясь надо мной, она смотрит на меня понимающими взрослыми глазами, подражая суровой позе нашей матери.

Неужели девочка втайне ненавидит меня за то, что я помогаю отнять у нее детство?

Снаружи разгорается восход Четверга. Солнечная колесница уже начала свой подъем по небосводу. Когда она достигнет западного горизонта, то будет молить седьмой вечер Пасхи своим священным явлением одарить человечество.

По дороге к сеньоре Тамаре я задерживаюсь возле новохристианской мастерской на улице Ювелиров, чтобы узнать, не пытался ли кто-нибудь продать нашу золотую фольгу и ляпис-лазурь.

На мой стук отзываются недавно овдовевшие и бездетные мастера, целующие меня и сжимающие мои руки в своих, словно в моих силах упросить Бога вернуть им любимых. Но никому из них не предлагали ни эмали, ни золота. Они все обещают мне свою помощь, когда я выскальзываю из их объятий на улицу. В оцепенении и непонимании, обреченный на сопереживание, я выхожу в рассвет.

Когда я звоню в дверной колокольчик у дверей сеньоры Тамары, то слышу ее крик:

— Tinta esta quase seca, чернила почти высохли!

Это ее привычный способ дать знать, что она уже на подходе. С полдюжины замков с щелканьем открываются. Поверх темного мешочка кожи на меня через щель между дверью и косяком смотрит светлый глаз:

— Берекия!

Сеньора Тамара демонстрирует мне щербатую улыбку, убирает последнюю цепочку и затаскивает меня внутрь, словно подросток, волочащий родителя к сокровищу. Серебристые волосы обрамляют ее морщинистое лицо.

— Дай мне посмотреть на тебя! — восклицает она.

Она пятится мелкими шажками, оглядывает меня с ног до головы, моргая тяжелыми веками. Темные волоски у нее над губой топорщатся, когда она с шумом выдувает воздух и говорит:

— Тебе нужно к цирюльнику и поспать.

Она подставляет мне щеку для поцелуя.

— Я не разбудил вас? — спрашиваю я.

— Меня? Ты смеешься?! Старуха никогда не спит без задних ног. — Она с горечью всплескивает руками. — Это проклятие старости — все эти воспоминания не дают спокойно заснуть!

— Где же вы тогда были? Я приходил ночью. Никто не отозвался.

— Рядом, — отвечает она. — Спала у соседа. В такие дни еврей, который решится спать в одиночку, одной ногой ступает в могилу!

Мы говорим о моей семье. Она тяжко вздыхает, узнав о смерти дяди.

— Идем, — говорит она, подзывая меня к столу возле очага. — Садись на стул.

Она окидывает меня угрюмым и отстраненным взглядом, словно пытаясь понять, как можно примирить убийство и существование Бога.

Дрожащими руками она отодвигает латинский трактат о цветах, который, видимо, читает сама. Она подталкивает меня к сидению, зажигает две свечи, торчащие в подставках серебряного семисвечника. Манускрипты различной степени истертости заполняют до самого потолка полки, башенками громоздятся прямо на полу.

Она придвигает стул поближе ко мне, садится, положив руки на колени, словно собираясь с силами, чтобы сдержать слезы. И она, и комната пропахли пергаментом и характерной пылью, скапливающейся на редких рукописях: сеньора держит окна закрытыми, чтобы спасти от гнили свои греческие, римские, византийские, персидские и европейские тома. Как же безумно я любил в детстве замкнутую непохожесть этой лавочки, словно бы хранящей мое наследство.

— Он был совсем еще ребенок, — говорит она с нажимом.

— Кто? — спрашиваю я.

— Мальчик, который приходил ко мне продавать Агаду твоего дяди.

— Он говорил с акцентом?

— Нет, он из Лиссабона.

— Темнокожий?

Она наклоняется ко мне, что-то жуя оставшимися зубами. Вокруг нее разливается резкий запах кардамона: она ест семена.

— Светлокожий, — говорит она. — Маленький, худенький. Как чертополох. Стой. — Она суетится, носясь по комнате, как наседка, находит бумагу, перо и чернильницу. Она ставит все это передо мной. — Начинай рисовать, Бери, — велит она, вставая у меня за спиной наподобие учителя, и принимается руководить: — …Нет, нет, нос у него был тоньше, ноздри как звуковые прорези в цитре, очень изящные, понимаешь? И губы полнее, как будто он дуется. Сильнее изгиб… крупнее… — Она надавливает на мою напряженную мышцу между шеей и плечом, когда мне, наконец, удается правильно запечатлеть очередную черту, и шепчет: «Perfeito», словно нанизывая звуки слова на шелковую нить. Через час она удовлетворенно подняла руку.

49
{"b":"244336","o":1}