Диего лежал на последней койке. Я узнал его огромные темные глаза и шафранного цвета тюрбан и улыбнулся радостно и нервно. Он невероятно переменился. Выбритые щеки, заляпанные кое-где кровью, были белее мрамора. Челюсти, невидные раньше, придавали его лицу массивность. Он стал вдруг похож на мужеложца, легко делающего подарки, который обожал детей и заботился о них, не оставляя времени на самого себя — изгнанный из мира мужчин и обреченный на одиночество.
Рану на его подбородке прижгли и зашили. Заметив нас, он изумленно приоткрыл рот и сел. Невольно он повернулся лицом к стене, словно готовясь к смерти.
Дядя остановился, в его изумрудно-зеленых глазах читалось желание быть на месте Диего. Я подтолкнул его вперед, и он подошел к другу, ободряюще улыбнувшись. Отсюда мы увидели, что он весь покрыт испариной. Оставалось только молиться, чтобы эта лихорадка не оказалась чумой.
— Ты отлично выглядишь. Кровь остановилась, — сказал мой наставник.
— Не надо было вам приходить, я не хочу, чтобы вы видели меня таким. — Диего снова отвернулся к стене и закрыл глаза.
— Ты сможешь отрастить бороду, как только заживет рана, — заметил я.
— Спасибо, что навестили меня, — прошептал он, — но я прошу вас сейчас уйти.
Дядя кивнул мне, приказывая идти. Когда я добрался до выхода, он сидел в ногах койки Диего. Их тихий разговор сопровождался резкими, нетерпеливыми жестами учителя.
Диего спрятал лицо в ладонях, печально склонив голову. Я молился все эти бесконечные минуты, пока дядя, наконец, не нагнал меня.
— Плохо дело. Диего будет некоторое время сильно страдать.
— Наверное, это счастье, что не на всех из нас распространяются запреты левитов, — ответил я.
— На всех и каждого распространяются влияния извне. Человек может приспособиться к ним, а может жить в пустыне как отшельник. Но даже там… — Дядин голос сорвался, и он принялся чесать голову. — Пойдем-ка подальше от этой тюрьмы, — сказал он. — У меня уже все тело зудит.
— Может быть, какие-нибудь рукописи принесут ему облегчение? — предположил я. — Мы могли бы взять те латинские трактаты, которые он так хочет…
— Никаких книг! — заявил дядя, выставив вперед обе руки, словно пытался остановить несущийся на него экипаж.
Снаружи монотонное пение сотрясало теплый воздух Россио. Ежедневная процессия кающихся грешников следовала по направлению к Речному дворцу. В свете дня стало заметно, как потухли глаза дяди, обеспокоенного отчаянным положением Диего.
— Истина пришла в этот мир не обнаженной, — сказал он, — но одетой в видения и имена. А ложь? Какие одежды носит ложь?
— Те же, что и истина, — ответил я. — Мы должны сами различить их.
— Да, — сухо согласился он. — Но все ли преступления видит Господь?
— Ты имеешь в виду, понесут ли наказание мальчишки, напавшие на Диего? — уточнил я.
— Ну, пусть так.
Я подбирал слова для ответа, когда дядя сжал мою руку.
— Прости. Я не в состоянии больше обсуждать это. Идем, прогуляемся, как собирались.
— Я не захватил альбом, — возразил я.
— Рисуй птиц в своей памяти Торы, сын мой.
Мы с дядей провели вместе замечательный день, наблюдая за журавлями. Вид огромных, но грациозных созданий с белоснежными перьями, отливавшими голубым, захватывало дух. Легкий ветерок приносил свежий аромат цветов, и, когда дядя заявил, что пора возвращаться домой, я с удивлением обнаружил, что прошло уже немало времени, и день клонится к закату.
К моменту нашего возвращения Синфа и тетя Эсфирь готовили на кухне Пасхальный седер. На столе, накрытом нашей лучшей белоснежной скатертью, был рассыпан рис, из которого они выбирали мусор. Дом был наполнен душным, пьянящим благоуханием. Великолепный барашек неспешно жарился на вертеле над очагом, и его ароматный сок с шипением капал на раскаленную решетку. По запаху я понял, что он фарширован топленым жиром из овечьего хвоста — кулинарная хитрость, которую Эсфирь привезла из Персии.
— Пахнет божественно, — сообщил я.
— Помолюсь перед едой, — усмехнулся дядя и ускользнул в погреб.
Я прихватил ступку и пестик, яблоки, грецкие орехи, финики и мед и отправился в лавочку. Между посетителями я собирался приготовить харосет.
Мой приход освободил маму, и она пошла помогать Синфе и Эсфирь на кухне. В лавке было пусто до тех пор, пока мне не пришло в голову передвинуть бананы, недавно прибывшие к нам из Африки, поближе к входу. Возможно, это было просто совпадение, но с этого момента начался приток покупателей. Тайные евреи не давали мне присесть до последней минуты, оставляя добрые напутствия, приличествующие сегодняшнему вечеру. К тому времени, как облака расцветились золотом и пурпуром, возвещая закат, я окончательно выдохся. Я запер дверь, опустил шторы и тихо сидел в одиночестве, молясь про себя, пока дядя не позвал меня на кухню. Он великолепно смотрелся в белом халате, с волосами, уложенными спереди в мягкие локоны.
— Совершенно случайно Реза не заглядывала в лавку? — спросил он с надеждой в голосе.
Моя двоюродная сестра Реза, единственный живой ребенок Эсфирь и дяди, недавно вышла замуж и собиралась отмечать Пасху в семье мужа.
— Нет, а разве должна была? — удивился я. — По-моему, она сказала, что вообще не уверена, что сможет прийти сегодня.
— Я просто подумал, может быть… — Дядя взял меня за руку, в голосе его слышалась печаль. — Я нашел лицо Хаману для своей Агады. Теперь работа пойдет легче.
Учитель иллюстрировал Агаду для семьи тайных евреев из Барселоны и все никак не мог среди наших знакомых найти подходящее лицо, которое могло бы стать моделью для Хамана. Но что его так опечалило? То, что нет Резы? Прежде, чем я успел задать вопрос, он начал благословение. Я обнял его и, впервые на моей памяти, он не воспротивился моим проявлениям привязанности. Стал ли он больше доверять мне за прошедшие несколько дней? Окрыленный собственной непоколебимой силой, словно впитавшей мою энергию и любовь, он поцеловал меня и крепко обнял.
— Пришла Пасха! — прошептал он.
Мы обменялись торжествующими улыбками.
Синфа и Иуда сидели за столом. Шафранного цвета керамическое пасхальное блюдо, изготовленное для нас соседом Самиром и заваленное листьями салата, печеными яйцами и костями жареного ягненка, служило символической частью трапезы. С разрешения Эсфирь я добавил туда ложку, которой мешал харосет, олицетворение раствора, служившего израильтянам для скрепления камней при строительстве гробниц, дворцов и пирамид во времена рабства в Египте. Свежая маца была прикрыта льняной салфеткой. Серебряные кубки по традиции стояли в стороне, возле места дяди, который сегодня представлял Илию.
Как описать этот первый вечер Пасхи? Слова и спокойные лица? Головокружительная радость? Грусть о тех, кого нет рядом? Мы заняли свои места, охваченные общим ожиданием. Дядя, как и всегда, руководил обрядом. Хотя Пасха — прежде всего праздник памяти, пересказ истории о том, как Бог освободил евреев из рабства, но также в ней есть и иной, скрытый смысл. В тексте Торы, словно феникс в яйце, скрыт рассказ о духовном путешествии, доступном каждому, — из рабства к святости. Пасхальная Агада — золотой колокольчик, перезвон которого говорит: помни, Святая Земля — в твоем сердце.
Сначала моя мать зажгла свечу над очагом, а затем — в двух больших подсвечниках, стоявших по краям стола. Прошлое слилось с настоящим. Мы стали израильтянами, ожидающими Моисея у горы Синай, стол, накрытый белой скатертью, превратился в алтарь, а кухня — в храм среди пустыни.
Дядя, сегодня наш предводитель, открывал первые, самые священные врата праздника, произнося благословение над четырьмя кубками с вином.
— Благословен Ты, Господь наш, Царь Вселенной, создатель этих фруктов и этого вина, — пел он на иврите.
Его мягкий голос звучал эхом поющего рога, открывавшего обряд когда-то раньше, до того, как появилась опасность быть застигнутыми доносчиками старых христиан. Он повторил этот и все остальные куплеты на португальском, чтобы Иуда, сильно отстававший в изучении иврита, понял его, а затем наши голоса сплелись в едином хоре: