И в этот день матери, как всегда находившиеся в маленьком садике при больнице и неотступно следившие за безмолвными, задернутыми марлей окнами палаты, в которой помещались их дети, кинулись навстречу раненым. Они плакали и причитали на разные голоса. Можно было слышать, как азербайджанки призывали благословения на раны, полученные армянином, и русская мать слала проклятия палачам за кровь юноши азербайджанца.
Вера Илларионовна рассказала Люде, что в этот день утром состоялась демонстрация протеста против массовых увольнений забастовщиков — демонстрация, на которую «палач Мартынов ответил тем, что спустил с цепи своих псов», как выразилась Вера Илларионовна.
* * *
Был обычный знойный полдень. Завесив окно темно-зеленым покрывалом, Люда бесшумно ходила из угла в угол, укачивая Аскера, который сегодня расшалился и не хотел засыпать — он то хватал ее за нос, то болтал ногами.
Люда уже который раз начинала петь колыбельную песню про кота-бормота, у которого «была мачеха люта, она била кота, колотила кота, как схватила кота поперек живота, как ударила кота об мать сыру-землю…» Аскер, вместо того чтобы засыпать, начинал подпевать ей тоненько и хрипло, но очень верно. Люда, смешливая по натуре, фыркала, Аскер тоже смеялся, и всю колыбельную процедуру нужно было начинать сначала…
Вдруг крик, донесшийся из-за занавески, нарушил уютно-зеленую тишину комнаты. Послышались визги и пронзительный плач детей. Люда, подбежав к окну, отдернула занавеску. Легкие безводные облачка плыли над Апшероном, и вся буро-желтая земля была в пятнах, подобно шкуре леопарда. Вышки неподвижно чернели далеко и близко. Высунувшись в окно, Люда увидела, что возле длинного ряда невысоких строений, у ворот под вывеской с орлом, собралась толпа женщин с детьми. Казаки в синих, знакомых Люде с детства черкесках преграждали женщинам доступ к воротам.
— Эй, бабы, р-р-разойдись, давить будем! — кричал красный от натуги жандармский офицер в светло-голубом с золотыми пуговицами мундире, выделявшемся среди синих черкесок.
Крики женщин и плач детей усилились, и того, что продолжал кричать этот размахивающий черной нагайкой, с красным лицом и черными полосками усов и бровей, голубой жандарм, совсем не стало слышно. Он даже принужден был попятиться и скрыться за конной шеренгой синих черкесок, которые оставались неподвижны. Только кони беспокойно переступали с ноги на ногу и мотали головами, — платки и покрывала женщин сновали перед самыми их мордами.
Потом вдруг над толпой поднялась женская фигурка, она была по-русски повязана платочком, ярко-желтым, с синими цветами.
— Эй, слышь, подруги! — закричала она звонким красивым голосом. — Мы никуда не уйдем отсюда! Верно я говорю? Они наших мужьев в каталажку запрятали, а нас, вишь, с квартир гонят? Куда мы пойдем с малыми детьми? А мы, подруги, хоть к самому черту, не то что к Мартынову пойдем. Нам нечего бояться, страшнее того, что есть, не будет.
— К самому черту окаянному, к Мартынову! — поддержал ее хрипло-басовитый женский голос.
— К Мартынову! К Мартынову! — кричали женщины.
Опять выскочил вперед голубой жандарм и, повернувшись к казакам, прокричал что-то. Что он прокричал, не слышно было, но сразу казачьи нагайки взвились вверх.
Бабы взвизгнули, кинулись прочь. Люда тоже взвизгнула и с Аскером на руках кинулась из комнаты. Вдруг Вера Илларионовна, точно встав из-под земли, схватила ее за руку.
— Людмила Евгеньевна, куда вы?
Аскер плакал в голос.
— Вернитесь сейчас же, ведь вы в карантине!.. Ну, будьте умницей, ну, не теряйте головы.
Люда почувствовала на своих плечах ее руки и заплакала, уткнувшись в ее худенькое плечо.
Они вернулись в комнату. Взвизги и плач детей достигли такой силы, что обе они поспешно подошли к окну.
— Эй, подруги, клади им детей под копыта, бросай под коней, все равно погибать! — кричал все тот же звонкий голос.
Женщины, нагибаясь, клали детей перед лошадьми и сами садились возле на землю. Кони подымались на дыбы, но не шли вперед. А голос все не умолкал, продолжая напоминать о насилиях и издевательствах, о переполнившейся чаше гнева. Похоже, что призывную песню выводил этот голос.
— Это Жердина Маня… Мужа у нее арестовали, а она всего год замужем, ребенка недавно похоронила, — говорила Вера Илларионовна. — А казаки-то ускакали! — сказала она удивленно и радостно. — На этот раз обошлось.
Людмила взглянула в окно. Женщины поднимали с земли и брали на руки детей, баюкая и успокаивая их. Люда взглядом нашла Маню Жердину в ее желтой косыночке. Окруженная толпой женщин, она говорила что-то. Слов не было слышно — она, очевидно, не считала сейчас нужным тратить всю силу своего голоса, — но ее рука выразительно указывала в ту сторону, где небо над городом было омрачено дымом.
— Вчера подобного же рода бабьи бунты были и в других районах Баку, — тихо говорила Вера Илларионовна, — а это значит, что забастовка вступила в стадию еще более ожесточенную и что недалек тот момент, когда она может перейти в восстание…
Она вдруг, точно спохватившись, замолчала и взглянула на Людмилу. Та, видимо задумавшись о чем-то своем, успокаивала Аскера. Своими большими блестящими глазами смотрела она куда-то перед собой, косынка ее распустилась, крупные кудри обрамляли лицо, сейчас особенно привлекательное. Тихо напевала она колыбельную, и ее полные яркие губы чуть шевелились.
На следующий день Вера Илларионовна рассказала Люде о том, что произошло вчера. Началось с того, что женщины мирно и организованно подошли к конторе промыслов общества «Кавказ — Каспий» и попросили, чтоб к ним вышел кто-либо из начальства. Они собирались передать ему требование об освобождении их арестованных мужей и об отмене судебных распоряжений о выселении рабочих семей из общежитий. Вместо того чтобы выйти к женщинам, находившийся на месте происшествия заведующий хозяйством промыслов позвонил градоначальнику, и тот прислал жандармского офицера с полувзводом казаков. Тут-то и произошла та сцена, свидетелем которой была Людмила. После этого женщины действительно пошли к Мартынову. По мере приближения к городу толпа достигла двух тысяч. Возле вокзала их поджидала засада конной и пешей полиции. Женщин и детей избивали нагайками и арестовывали. Число избитых дошло до четырехсот человек, среди них десять было тяжелораненых…
Однажды, часов в одиннадцать утра, когда Аскер уже второй раз позавтракал и засыпал, крепко держа своей темно-смуглой маленькой ручкой белые пальцы Людмилы, за открытыми окнами раздался звук подъезжавшего экипажа, цоканье копыт и какие-то окрики, настолько визгливые, что Аскер вздрогнул и поднял голову. В больнице поднялась суета, беготня, зазвучали непривычно громкие шаги, кто-то прошел в сапогах. Потом в комнату бесшумно влетела, как влетел бы халат, наполненный ветром, Вера Илларионовна. Она быстро оглядела комнату. В руках ее было сложенное полотенце. Она одернула скатерть на столе, поправила одеяло и кровать Людмилы, кинулась к Аскеру — и все это у нее получилось как-то быстро и легко.
— Мартынов прикатил. Держитесь! — сказала она. — Сейчас к вам пожалует.
Полотенца в руках ее уже не было. Она вышла из комнаты. Люда оглянулась: полотенце должно бы лежать где-нибудь здесь, но нет, его не видно.
Людмила еще не разобралась в происшедшем, как вдруг услышала из-за дверей звон шпор, быстро приближающийся.
— Эт-то что еще? — спросил пронзительный голос.
— Здесь, господин градоначальник, находится чумной бокс, — с неторопливой обстоятельностью ответил доктор Николаевский.
Он широко распахнул дверь и вошел в палату. Его глаза под выпуклыми очками посверкивали, он гладил свою черную бороду.
— Вы, наверно, слышали, ваше превосходительство, о единственном ребенке, выжившем из всего чумного семейства…
— Почему вне карантина? — кричал Мартынов, топчась и прыгая на пороге.
— Он заболел дифтеритом, необходим уход… Да вы войдите, осмотрите, пожалуйста.