И Николаевский вынужден был с ворчанием извлечь из ящика своего нелюбимого Станислава с мечами, прицепить к петлице и отправиться в дом генерал-губернатора. Так Вера Илларионовна добилась своего: под наблюдением Василия Васильевича сломанное ребро губернаторского сынка срасталось великолепно, а Василий Васильевич стал любимым домашним врачом в семье фон Клюпфеля. Теперь Вера Илларионовна получала ценнейшую информацию прямо из первоисточника и узнавала о готовящихся мероприятиях и правительственных распоряжениях задолго до их опубликования и через своего связного сообщала Бакинскому партийному комитету, о составе которого она ничего не знала и не стремилась узнать.
Когда по договоренности с Баженовым и Николаевским в больнице была отведена одна из палат для «чумного изолятора», Вера Илларионовна сразу оценила эту новую возможность. Пригляделась к Людмиле — она ей понравилась — и решила проверить Люду в деле.
Жизнь в больнице шла своим ровным, по часам и звонкам, размеренным шагом: дежурства врачей, обходы ординаторов, обход главного врача, амбулаторные приемы, консилиумы и консультации «Черномора», как называла чернобородого Николаевского веселая сестра-хозяйка. День укладывался в точно установленные часы завтраков, обедов, ужинов. Но рядом с этой больничной жизнью шла другая, незаметная для непосвященных людей жизнь.
Людмила, вначале целиком поглощенная борьбой за «жизнь ребенка, не обращала внимания на то, что делалось вокруг нее. И когда в первый день забастовки Науруз в сопровождении большой толпы принес раненого Кази-Мамеда в больницу, Люда восприняла это событие лишь с точки зрения интересов своего маленького больного. Аскеру впрыснули противодифтерийную сыворотку. Это стоило ему немалых мучений. Накричавшись, он наконец заснул. И вдруг плач женщин и крики мужчин донеслись с улицы. Даже не полюбопытствовав, чем все это вызвано, Людмила сердито захлопнула окна…
Аскер выздоравливал. Обтянутый кожей скелетик, вчера он мог только жалостно и хрипло пищать, как кутенок, и не в состоянии был сам перевернуться, но судорожно и жадно двигал губами, требуя пищи. А сегодня он хватался за переплет кроватки, старался себя поднять и требовал, чтобы Люда взяла его на руки. И вот уже круглая голова на тонкой шее стала отрываться от подушки, ноги упирались, чтобы поднять тельце, с каждым днем все розовее и смуглее становилась кожа. Он был еще очень худ, но выздоравливал и с каждым часом все дальше уходил от смерти.
Однажды Вера Илларионовна, под наблюдением которой был Аскер, выслушав мальчика, молча подошла к окну. Песчано-знойный, злой ветер приносил не прохладу, а песок, он сотрясал раму, затянутую марлей, сквозь густую сетку ее видно было желтое и синее — пустыня и небо.
— Что значит коренной здешний житель, — сказала она. — Ребенок с севера погиб бы от одного только климата, а наш мальчик начинает поправляться.
— Да? Правда? — радостно спросила Людмила.
Вера Илларионовна обернулась и в упор посмотрела на Людмилу. В глазах Веры Илларионовны, серых, без блеска, с четко вырисованными зрачками, было какое-то особенное, пристальное выражение, они точно впервые разглядывали Люду.
— Он будет жить только благодаря вам, — сказала она.
— Ну что вы… ведь это все больница, это вы… — торопливо и смущенно возразила Люда.
Вера Илларионовна покачала головой.
— Больного ребенка, да и вообще любого тяжело больного одни врачи спасти не могут, я убеждена в этом. Дело врача — дать правильное направление лечению. Спасти больного может только тот, кто безотлучно находится при больном, весь отдается ему. Конечно, это может быть и врач и сиделка. Но чаще всего это мать, жена, сестра… Вы полюбили его? — спросила она, кивая на Аскера.
Люда ответила кивком головы.
— Очень хочется взять его к себе, навсегда, — сказала она. — Но как это сделать? Дома у нас ничего, дома рады будут.
— У него и здесь найдется где жить. У азербайджанцев сирот не бывает. Если у него есть хотя бы какая-нибудь троюродная тетка или родня еще более отдаленная — пусть там будет хоть десяток детей и самый скудный заработок, — они возьмут одиннадцатого… Детей здесь очень любят. А растить трудно — такая нужда! И смертность страшная… А что может быть страшнее смерти ребенка! — вдруг громко, с негодованием сказала она и тотчас же ушла.
Несколько ночей подряд Людмилу будили какие-то тихие женские голоса, приглушенные восклицания, доносившиеся из открытого окна, и при этом слышался непрекращающийся звон и плеск, словно поблизости лили воду. Наутро Люде казалось, что это ей снилось, а в следующую ночь происходило то же самое, но она никак не могла заставить себя подойти к окну. Однажды утром она спросила Веру Илларионовну.
— Это женщины приходят сюда за водой по ночам, — ответила Вера Илларионовна. — Совет съездов нефтепромышленников закрыл водопровод, хотят заставить рабочих прекратить забастовку.
— Но как это можно? — воскликнула Люда.
— Капиталисты считают, что раз они строили водопровод на свои деньги, они вольны поступать с ним, как им заблагорассудится, — очень отчетливо выговорила Вера Илларионовна. — Однако оставить без воды больницу они все-таки боятся. Женщины идут за водой сюда, к нам, и стараются идти по укромным тропинкам, на рассвете, чтобы избегнуть встречи с конными разъездами, которым дан приказ выливать их воду.
Она молча выслушала негодующие восклицания Люды и добавила:
— В обычное время у нас в районе из ста новорожденных в первый год жизни умирает восемьдесят — за месяц забастовки эта цифра достигла девяноста шести. На каждые сто выживает только четверо! — сказала она, глаза ее гневно сверкнули, и она снова ушла, не вслушиваясь в негодующие возгласы и восклицания Людмилы.
Вера Илларионовна в своих отношениях с Людой не выходила из должностных рамок лечащего врача и никогда не задавала Люде никаких посторонних вопросов. Но Люда, чем больше узнавала Веру Илларионовну, тем больше восхищалась ею.
Пройдет еще три года, и Люде самой предстоит стать таким же вот врачом, как Вера Илларионовна. Люда расспрашивала, Вера Илларионовна рассказывала сдержанно, немногословно — о бесконечной веренице людей обожженных, задавленных, захлебнувшихся в мазуте, о громадном количестве чахоточных, о желудочных заболеваниях в результате недоброкачественной пищи.
— А ведь мы еще не всех имеем право лечить, — говорила она. — Есть рабочие фирменные, их мы обязаны лечить, нефирменных же, а их, кстати сказать, большинство, мы не имеем права лечить. Не имеем права лечить, — раздельно повторяла она, как бы сама вслушиваясь в эти чудовищные слова. — Но, конечно, лечим всех… Сейчас здесь жара, а ведь зимой, и особенно когда дует норд, у нас довольно-таки холодно, — со спокойным лицом и ровным голосом говорила Вера Илларионовна, не стараясь придать своей речи какую-либо особую выразительность.
Но тем сильнее действовали на Люду эти разговоры. И мысли о справедливости и необходимости забастовки, о значении той борьбы, которая происходила вокруг, как бы сами собой рождались в голове Люды.
С утра, открыв окно, она вглядывалась и вслушивалась в то, что происходило на улице. Все тихо. Небо над Баку было необычайно сине и чисто, но ведь это потому, что трубы Черного и Белого города, видные с той возвышенности, на которой находилась больница, перестали дымить. Недвижны и тихи стояли среди буро-желтой пустыни темные дощатые вышки, нефть медленно стекала в квадратные вместилища, переполняя их, она заливала тропинки и дороги… И женщины в черных одеждах непрерывно несли в больницу детей. Восьмилетних и десятилетних они несли на руках, как носят грудных, и длинные, тоненькие, точно палочки, ножки свисали из-под платков и покрывал.
Палата, отведенная для детских болезней, уже не вмещала больных, детей стали размещать в соседней пустующей, отведенной под хирургическое отделение.
Впрочем, хирургическое отделение пустовало недолго. Наступил день, и люди десятками — поодиночке, поддерживая друг друга, а иногда в сопровождении жен — потянулись в больницу. Спины, плечи, а то и лица их иссечены были ударами нагаек. Из-под повязок, сделанных неумело и наспех, сочилась кровь…