— Нет ни бюро, ни заведующего. Опоздала я, вчера надо было поспешать к нему. А сегодня пришла, — там две вот такие дыры в стенах, — она обвела руками вокруг. — Башня сорвана. Горело.
— Пойду я, — поднялся Юнец, — расскажу своим о победе… Вж-ж-бац!
— Я вовнутрь забралась, думаю, может, живой да раненый. Голову его нашла. Большая, верно. И лысая, как ты и рассказывал. — Соседка замолчала, потом продолжала. — Да, пролетарии приходили, говорили, кто-то ночью из гранатомета бил. Диверсанты, наверно. Лучше бы я туда вчера пошла… А студень ты напрасно не взял.
Она встала, поклонилась всем. Уходила медленно, точно пытаясь вспомнить нечто жизненно важное. В одном месте зацепилась полой, но не остановилась, не обернулась. Вырванный клок платья потащился за ней, затирая следы голых ступней по пыли.
— Война, — неуверенно хриплым голосом произнес Фауст, не понимая впрочем, пытается ли он этим словом оправдать Юнца или развеять мысли о Соседке, или что-то еще…
— М-м-м, — Профессор стискивал ладонями виски.
— Схожу, пожалуй, к ней, — Маргарита достала из тайника остатки вчерашней колбасы, отрезала половину. — Угощу. Ей поговорить надо…
Через несколько минут она вернулась. С колбасой, которую положила на место.
— Не взяла, что ли? — спросил Фауст.
— Она там висит на проводе. Такая красивая и такая страшная. Язык вывалился — черный-черный.
— Ну почему?.. Почему именно вчера он надумал воевать? — выкрикнул Профессор. — Абсурд какой… Господи, дай нам силы не возыметь надежды!.. Ты хоть сняла ее?
— Зачем? Дождь пойдет и смоет.
Пришла Гермина. Склонилась над огнем. Поворошила угли.
— Герм говорит, — начала она, — ночью все крысы ушли на ют, к реке. Он тоже ощущал тревогу и после слышал гул. Утром он ходил туда: Западного квартала больше нет. Мы вместе потом туда ходили: большая-большая дырка в земле, а домов нет. Герм считает, там когда-то добывали руду или что-то, а земля не выдержала и провалилась. А мне кажется, это наказание жителям квартала. Они все сейчас в аду.
Профессор, до того сидевший безучастно, при последних словах Гермины вскинулся.
— В аду? Откуда ты знаешь про ад?
— Приходил тут один, называл себя по-чудному. Рассказывал о боге едином, утверждал, что скоро наступит тысячелетнее царство господне и кончится хаос. Правительство ругает на все корки, клянет войну и всех подряд обвиняет в потере человеческого облика. Как же он называет себя?..
— Сыном бога?
— Нет…
— Мессией… Христом… Словом…
— Н-нет…
— Ну как тогда?
— Не помню. Он такой большой, на голову выше вот его, — Гермина кивнула на Фауста, — голос у него — внутри все в комок сжимается, вовсе и не бывает таких голосов. А слова из него текут-текут, свиваются, и не вырваться. Только не все понятно. Рассказывал, будто тридцать лет провел в пустыне, только ему многие не верят. Откуда узнал, что тридцать, если зиму от лета не отличить и новый год объявлять некому? Да и где пустыню нашел, когда вся Земля давным-давно стала одним городом? Или была такой сначала? Это всем известно, да он говорит еще, скоро придет сын человечий и укажет всем дорогу на небо. Странный он, огромный, как бы даже и не человек.
Профессор смотрел на Гермину во все глаза. Он был взволнован и дышал тяжело.
— Где он живет? Где он? Куда пошел?
— Хм-м, — Гермина пожала плечами. — Болтали, будто он явился из Западного квартала. Он ушел оттуда, и квартал провалился сквозь землю. Да он сегодня будет проповедовать, да — про-по-ве-до-вать, — девушка с гордостью осмотрела собравшихся: вот какое слово, — в пять часов. Я и заскочила узнать, сколько сейчас. Герм тоже хочет послушать и посмотреть, охоты не будет, раз крысы ушли. Вспомнила, как его зовут — Ивонна!
Они опоздали. На набережной уже толпился народ — много больше того, что ожидал увидеть Фауст, — часть зевак расположилась на каменных и бетонных плитах, точно в цирке. Проповедник, стоя на небольшом обломке парапета, по пояс возвышался над остальными. Стискивая в левой руке посох, он яростно жестикулировал правой, низвергая на слушателей поток гневных слов, обличений, обвинений. Голос его легко покрывал робкий шепот толпы и плеск воды в обрушенных взрывом фермах моста. Лицо проповедника было страшно и красиво, и Фауст сделал для себя еще одно крохотное открытие: красота может быть разрушительной, а внушающее страх — красивым.
— И примите страдание и очиститесь чрез него, как Иов, о ком рассказывал я вам вчера. Ибо послано сие свыше, испытать вашу веру и неверие, — гремел голос. — Но близок уже день, на коем отделяет семена от плевел, праведников от грешников, и воздастся каждому по делам его. Верьте и ждите. Скоро придет к вам сын человечий, сын господа Бога моего. И принесет миру Свет. И укажет дорогу из этой юдоли слез и смерти.
Проповедник вдруг замолчал, легко спрыгнул с импровизированной трибуны, двинулся вперед. Подойдя к Фаусту, положил ему руку на плечо, заглянул пытливо в его глаза.
— Истинно говорю, — пророкотал он, — вот на ком лежит печать…
И он снова впился своими глазами в глаза Фауста.
Пронзительный взгляд этого высокого сильного старика обжег его, Фаусту показалось, что земля качнулась под его ногами и поплыла. И еще показалось, что под этим взглядом рождается в нем что-то новое, выпрастывается мучительно из жесткой скорлупы, покрывавшей его долгие годы.
— Сними одежды и войди в воды реки. Омойся. Пусть воды унесут твои грехи прочь. И выйдешь чист телом и духом. И сердце свое отверзнешь несчастным и униженным. И муку примешь, и смерть раннюю, и будешь хулим, станешь свят…
Над набережной сгустилась темнота. Теперь все смотрели на Фауста, непонятно почему выделенного Ивонной из тысячной толпы. Дико звучало для всех предложение войти в реку и омыться: давным-давно реки стали стоками для нечистот и кислот — и последовать такому призыву мог разве что сумасшедший. И если бы Фауст отшатнулся от проповедника, впечатление от предыдущей речи было бы смазано, и авторитет его был бы подорван. Но Фауст колебался, подогревая невольно любопытство зевак. Есть более простые способы умереть, думал он, стаскивая с себя одежду и делая первый шаг. Он едва ли мог сейчас определить свои чувства и ощущения. Внутри он словно расслоился на несколько частей, из которых половина восстала против призыва безумного старика, а другая, зачарованная светом его глаз, уже подчинилась. Эта вторая часть уже не принадлежала Фаусту, не была им, она растворилась в сотнях людей, воззрившихся на него, и видела его, замершего в нерешительности у кромки воды. Фауст зябко передернул плечами, подумал, что пожалуй сегодня пойдет снег, и ступил в реку. Его собственная, не загипнотизированная часть сознания ждала удара, боли, рисовала картину того, как вздуются на ступнях и щиколотках волдыри, лопнут, и поток воды станет смывать с костей, оголяя их, куски белой плоти. Она напоминала о тех женщинах-демонстрантах, попавших под дождь и не добравшихся до Западного квартала. Но убежденность Ивонны рождала ответную веру, и Фауст даже не очень удивился тому, что ничего страшного не произошло. Свивались, журча, водовороты вокруг его ног. Кололась ледяными иглами холода вода.
Он вошел по колено. По пояс. По грудь. Идти дальше было боязно, и он повернул лицом к берегу. При виде толпы мелькнула мысль, что когда он выйдет, она убьет его. Никто не должен выделяться. Незаменимых нет. Широко распахнуты глаза Профессора, Маргариты и Гермов. И вся толпа — это глаза, недоверчивые, удивленные, враждебные, сомневающиеся. Новый толчок страха: в стороне от всех стояли музыканты и смотрели на него. Автоматы, инструменты, плащи из кислотоупорной ткани… Молчат, неподвижные. Взгляд Фауста метнулся по толпе, нашел те глаза, Ивонны, успокаивающий взмах ресницами в ответ на его немой вопрос. Он успокоился. Набрав в рот воздуха, нырнул, окунулся с головой в неведомый ему доселе мир. Тотчас в душе его взвился ужас, он закричал, и вода хлынула в разверстый рот. Она не была кислой, она была вкусной, вкуснее питьевой воды. Вынырнув, он повел шалыми глазами по берегу и не увидел ненависти. Зачерпнув воду пригоршнями, выпил. И еще раз, чтобы все удостоверились.