— Ну, иди, — велел Гутап.
Алеша стоял. Тогда Гутап сам шагнул к нему и размахнулся. Свистнул железный прут. Еще не сообразив, в чем дело, Алеша услышал, как Гутап расхохотался. А прут, сверкая концами под яркой лампочкой, полетел через забор к гаражу.
— Пьяный? — спросил Алеша и провел рукой по лбу.
— Разбогатеть хочу! — Гутап опять загулял плечами, смеясь взахлеб. — Утром Сучкова явилась передо мной, обещала не поскупиться. «Задержи Алешку, хоть голову проломи!» Иди! Убить могу.
— За что? — Было похоже, что Гутап крепко выпил.
— Ты счастливый, — сказал Гутап. — А я… Испугался?
— Я с тобой справлюсь, — ответил Алеша.
И подождал, пока Гутап, нелепо улыбаясь, уступил дорогу.
Слободка кончилась. В тех пятиэтажках, у которых недавно ставили качели и вкапывали турник, уже светились окна. Уже справили новоселье…
Слободка отставала, однако мысли его еще витали в ней… Быстрохотом быть плохо. А ждать целый век? Что лучше-то? Что? Он не спрашивал себя — там, внутри, вопрос был уже решен. Он готовился…
А мать, бедная мать, которую он и сейчас жалел, была ли она счастлива по-настоящему хоть день? Хоть час?
В слободке кое-кто, кроме Степки, уже купил себе машины, даже «Жигули» последней модели, с хромированными полосками вдоль блистающих кузовов. Катались на помидорах! Терли полировочной пастой и красили днища и крылья снизу красным свинцовым суриком, разживаясь у Гутапа.
Но разве в этом счастье? В «Жигулях»?
А Степка, по прозвищу Гутап, стоял у забора, привалившись к нему спиной…
Когда-то он хотел играть на мандолине. Приходил с мандолиной к Смычку, старик стаскивал с полки свою скрипку, и вдвоем они играли «Светит месяц». А хилый месяц висел над слободкой в сырых облаках…
А потом мечтал о духовом оркестре. Нравилось ему, как трубачи вымазывали губы шоколадными конфетами, чтобы влипал мундштук.
Вдруг Степан оторвался от забора и двинулся за Алешей, вовсю размахивая руками. Он почти бежал, и слободские фонари, еще не все разбитые из рогаток мальцами-мазилами, перебрасывали его короткую тень. На крайней скамейке увидел женщину.
— Тетя Варя! Алешку видела? Он на вокзал! Где же марш? Где баян? Марш нужен! Я плачу! Десятку.
Тетя Варя плакала. Это Степан увидел, когда она подняла голову.
— Вы чего? — спросил он, утихнув. — Обидел кто?
— От радости. За Алешу.
Она ни за что не сказала бы ни ему, ни другому, что сейчас Настасья, собираясь в свою Сибирь, спросила о баяне, не мужний ли? Если мужний, то забрать бы…
— Сергеич!
Тетя Варя увидела хромого под дубом и заспешила к нему, а тот еще через минуту заорал:
— Алешка? За ней?
— Держись! — Тетя Варя протягивала руки, ловила его.
— Дожил! — кричал Сергеич.
— Упадешь!
А Сергеич топал своей деревяшкой:
— Сплясать бы!
«Ну вот, — подумал Степан, — обрадовал и я кого-то не подфарником, не амортизатором». Однако он не любил, когда вокруг так много было счастливых, и ушел к себе во двор. Во дворе он выдернул из земли железный прут и ударил им по углу гаража так, что в руке заныло. Еще, еще… Чего он бил, на кого злился?
Если обдумать все, то и ему ведь неплохо. Степан остановился, сел на колоду для рубки дров, ноги еще дрожали… Алешка уехал, укатил, умчался под гудок паровоза… Убавится у Надьки спеси, никуда она не денется. Велела сломать гараж!.. Но их слободка еще поживет, и гараж постоит… Сломать гараж, а дальше что? Как жить? Как Алешка? В гробу он видал такую жизнь!
Шумит в голове… Жарко, душно… Остыть!
Он пересек двор и спустился в погреб, зажег там желтую лампочку, у него и в погребе был электрический свет — цивилизация!
С каменного потолка, змеясь и корчась, свисали корни высохшего наверху клена… Степан дотянулся до одного отростка, ломкого, неживого… Корень был мертвей веревки. А ведь пробился сквозь камни, яростно, неудержимо, и — окоченел в холодной пустоте. Сухие клены стояли на погребе, как памятники пустоте…
А скорый поезд увозил Алешу. От реки, от пригорка, где росла береза с пониклыми ветвями.
Алеша вышел из купе в коридор вагона и встал у окна. В темной дали светляками проплывали бессонные огни…
Все получилось не так, как рисовалось ему прошлой весной, совсем не так. Но странно, он опять думал, что ничего не отменялось. Если он когда-нибудь будет учить детей, то, может быть, научит их чему-то поважнее, чем дважды два…
Далекий огонек за окном все не мог отстать от поезда. Чья-то жизнь тянулась и тянулась, пробиваясь сквозь ночь. Алеша опустил стекло. Тугой поток воздуха хлынул вместе с шумом колес, ветер разметал волосы. Та-та-та, стучали колеса на рельсах, та-та-та… Будет нелегко, это факт. Ну? Главное — догнать Анку.
Та-та-та, та-та-та, та-та-та…
1977
Рассказы
Вечер любви
Это случилось военной зимой, в городке на Северском Донце, таком крохотном и непримечательном, каких еще много-много вокруг, в степи и дальше. В то время в нем просто-напросто не возвышалось ни одного заметного, многоэтажного дома, разве лишь мост через речку был большим, потому что перед впадением в Дон, привольный даже под снежным покрывалом, его приток показывал, что тоже чего-то стоит. Да еще отличался городочек благостной тишиной, той редкой, что в дни войны бывает не только далеко от фронта, но еще и непременно в месте, где ничего гремящего — ни транспорта, ни заводов. А снег падал, как всегда, бесшумно…
Гене казалось, что вот придет весна и тогда их часть, размещавшаяся пока в школе, кинотеатре и каком-то клубе, раз уж все это временно не работало, их сформированная из молодых призывников часть двинет, как ей и полагалось, вперед и сразу поможет фронтовикам гнать немцев с донецких просторов.
Той зимой еще была свободной добрая половина Донбасса, и никто из бойцов их части ждать не ждал, что все получится наоборот, не так, к чему готовились, что в конце весны танки какого-то фашистского генерала Клейста сотнями, навалом поползут к городскому мосту и через мост за их частью и другими частями, с безуспешными боями внезапно начавшими отступать к Волге и Кавказу.
А пока на улицах, на деревьях, на крышах городка белела тихая зима… И выпал у Гены свободный час, когда потянуло не с книжкой или журналом посидеть, не маме написать слово-два, а прогуляться, и он попросил у старшины увольнительную. Жизнь разнообразна, и предлагает разное, и требует разного…
В конце прогулки он и встретил Лелю. Как-то странно вышло все — и встреча, и знакомство. Он перешел улицу и остановился на углу, честно говоря, чтобы посмотреть на нее. А она, торопясь в другую сторону, тоже приостановилась на самом краешке тротуара и словно бы для того же — посмотреть на него. Была она в рыжей кроличьей шапке, из-под которой вылезала на лоб длинная, изогнутая, измятая прядка светлых волос, в красном кашне, щедро и наспех, все равно как, обмотавшем тонкую шею, в потертом, заношенном пальто, что особенно выдавалось посветлевшими, вроде бы облысевшими пятнами на черной ткани, в черных же валенках и красных самодельных варежках, связанных, похоже, одновременно с кашне.
Все это можно было увидеть и на любой другой девушке, а у Лели было что-то особенное, неповторимое, свое. И Гена сразу понял — что, как только увидел ее и остановился. Глаза. Раза в полтора, если не в два больше, чем полагалось по согласованию с природой для ее лица, узковатого и тонкого, тонкогубого, глаза на редкость черные, ну прямо угольные, ночные в белом окружении снега на всем, за что он мог зацепиться, в минуту их встречи переполнились непонятными, но и не таящимися любопытством и надеждой. Не двигаясь, он и она смотрели друг на друга, пока неожиданно вздрогнувшим, робким голосом девушка не сказала:
— Меня зовут Леля.
— А меня Гена, — ответил он, перемолчав затянувшееся смущение и тут же сообразив, что у него совсем мало времени, однако нашелся, расхрабрился: — У меня увольнительная вот-вот кончается, а еще хочется вас увидеть, Леля! Где, как, а?