— Верну… — Александр Антоныч привстал и тотчас снова сел, крепко уткнув кулаки в землю.
— Вот он где самый головель держится, вот по рясе, видишь рясы-то сколько? Ну-ка!
И Агап полез в зеленые космы водорослей. Александр Антоныч ни о чем его не расспрашивал и-уху хлебал без охоты, молча и хмуро.
Оставшись наедине, он долго и неподвижно, как зимой, сидел среди пыльного хлама своей комнаты, закрыв глаза и пошевеливая отвислыми сухими губами.
Заснул он сидя.
А на рассвете пошел к речке, умылся с песком вместо мыла д зашагал в Рагозное.
Он знал, что там встретит. Шесть лет назад собравшиеся с округи крестьяне порешили разделить именье Таисы Родионовны между двумя деревнями. Дележ начался с усадебного дома, и часа через три по его старым комнатам гулял и посвистывал ветер. В доме остались только обои с невыгоревшими темными кругами и полосками на тех местах, где прежде висели картины. В стекле на деревнях была большая нужда, и окна усадебного дома больше не светились на солнце. Что до самой Таисы Родионовны, то мужики, пока занимались дележом, держали ее на замке в риге, а как прибрали в усадьбе все к рукам, выпустили и сказали:
— Ты, Таиса Родионовна, редкая дворянка, и к тому — старая девка. По этому случаю мы постановили оставить тебя на семена. Ступай с богом куды твоя душа желает…
Александр Антоныч слышал об этом не раз, но он больше тридцати лет не бывал в Рагозном и теперь озирался по сторонам, не узнавая хорошо известных мест. Верстах в трех от усадьбы он прислушался. Непрестанный гул поднимался над холмом, за которым лежало поместье. Был он тяжел и глубоко подмывал всю округу, точно валили где-то густой многолетний дубняк. Пока Александр Антоныч взбирался на холм, гул становился жиже, распадался на внезапные взмахи гомонов, воплей, и вдруг трещащее, надсадное гарканье грачевника вырвалось точно из земли и заклокотало под ногами. Над парком, катившимся по склону, взлетали то в одиночку, то стайками, то целыми тучами черные птицы. Широкие сучковатые верхушки лип, насколько хватало глазу, кишели и переливались исчерналиловыми перьями.
Вправо от дороги, лицом к парку, стоял заброшенный дом.
Он побурел, крыша наполовину провалилась, но по-прежнему стройны были колонки и белы антаблементы. Железная труба, торчавшая из оконца пристройки, похожей на сени, попыхивала реденьким дымком. Александр Антоныч пошел на дымок.
Навстречу ему близилась женщина в плисовой кофте, перехваченной у пояса тесемкой. Кофта висела на ее плечах, как мешок, и плечи острыми бугорками подпирали голову. Поравнявшись с нею подле усадебного дома, Александр Антоныч открыл было рот, да так и остался стоять, наклонившись вперед и чуть-чуть занеся одну ногу, чтобы шагнуть.
Из-под напущенного на лоб платка глянули круглые, очень светлые, почти бесцветные глаза, и широко раздвинутые, узкие брови так распахивали взгляд этих глаз, что казалось, только они одни занимали собою все лицо.
— Таиса Родионовна, — тихо сказал Александр Антоныч.
— Да, — ответила она, — Таиса Родионовна.
За грачиным гарканьем не было слышно ее слов, но он так ясно уловил их, как будто они возникли в нем самом. Он наклонился к ее уху:
— Я хотел повидать вас. Можно?
Таиса Родионовна повела рукою к дому:
— Милости прошу.
В комнатке было тесно, неубрано, от кургузой печки пахло непросохшей глиной, и Таиса Родионовна, переставляя жестяной чайник, мызгала по глине болтавшуюся полу своей плисовой кофты. Александр Антоныч был в этой комнатенке громоздок и подбирался, ежился на дырявом венском стуле, в уголке.
Таиса Родионовна, устало рассказывая о своих мытарствах, ни разу не посмотрела на гостя, а гость, словно украдкой, следил за ней, боязливо выжидая, когда круглые бесцветные глаза распахнутся прямо на него.
— Попробовала я города, нечего сказать. Везде хорошо, а дома лучше.
— Как же вы теперь? — спросил Александр Антоныч.
— А как вы? — отозвалась Таиса Родионовна.
Александр Антоныч хотел ответить, но взгляд его наткнулся на порыжевшую фотографию, прибитую к стенке. Портрет был облит светом, солнце — видно — только что подобралось к нему через окно, снимок ожил, черты лица на нем стали отчетливы, крепки, молоды, и Александр Антоныч узнал в них себя. Он остолбенел. Рука его, протянутая к чашке, застыла, лоб и лысина потемнели от прилившей крови, он долго не мог сказать ни слова. Вдруг он поднялся, развел руки и пролепетал:
— Не понимаю! Как я — не понимаю! Не могу понять.
Эти шесть лет… Да что шесть лет! Тридцать четыре года.
Он взглянул на Таису Родионовну. Светлые глаза ее сузились, помутнели, затенились упавшими бровями и гневно смотрели на него в упор.
— Кто старое вспомянет…
Голос ее надломился, и погодя она тускло произнесла:
— Как-нибудь проживу. Долго ли теперь? Вот только грачи покою не дают, гаркают с самой зари.
— Паршивая птица, грязная птица, воронья порода, — засуетился Александр Антоныч и стал прощаться…
Путь в Архамоны показался ему коротким, но когда он вошел в деревню, усталость подкосила ему ноги, и он опустился на бревна, накатанные перед избой.
В конце улицы на деревню вползала луна, малиновая, как разрезанный пополам арбуз. В темноте через дорогу перебегали девки, заслоняя луну, сбиваясь в кучки и сладко повизгивая.
Издали докатывался лай проходной частушки, которому подбрехивала басовитая гармонь. Парни приближались медленно, сзывая деревню на игрище:
Архамонская деревня —
Чем она украшена?
Елками, березами,
Девками, нарезами.
Сошлись у гладких, объерзанных кряжей, лежавших на улице, ребята — табунками, вразбивку, девки — стеной.
Поодиночке, вразвалочку подходили к Александру Антонычу, словно обнюхивали его, успокаивались: свой.
Девки сразу, без сговора, затянули песню. Пронзающие голоса их закружились над головами и метелью понеслись вдоль улицы. Но сами они стояли неподвижно, степенно, плечом к плечу, словно на запоинах в тесной горнице. Парни посасывали табачок, слушали. Когда девки смолкли, они грохнули гармонью. От ее бреха все кругом закачалось, избы пошли ходуном, и девичий выводок взволновался: то одна, то другая девка отделялась от подружек, выступала вперед. Вдруг с бревен соскочил паренек-коротышка, схватил подвернувшуюся девку за руку, поволок на круг перед ребятами, скоморошничая и смеясь. Визги заглушили гармонь, выводок опять скучился, ребята принялись на него наседать.
Луна поднялась на цыпочки, глянула на деревню сверху, побледнела, вытянулась. В свете ее Александр Антоныч видел мелькание темных беспокойных рук, круглых спин и бедер.
Все чаще высокие парни заслоняли собою девок, гармонь, поперхнувшись на писклявых нотках, замолкла и тотчас ринулась в многоголосую польку.
— Тусте! — крикнул кто-то из ребят.
Бросились по сторонам, стали под углом — девки опять выводком, кучкой, парни врассыпную. Максим-красноармеец, привезший из города «тусте», вывел за руку Таню Осипову, обнял ее и повел. Таня танцевала в лапотках, в коротком, по колена, зипунке. Платок на ней был подобран за ворот, и голова ее казалась маленькой. Зипунок был сшит в талию, туго стягивал грудь и чуть-чуть раздувался на поворотах, показывая подолы сарафана и передника. Пока Максим вел ее по прямой, она хоронила от него свое лицо, креня голову на дальнее от кавалера плечо. При поворотах она сразу запрокидывала и оборачивала голову к Максиму, тот по-городски косил на нее глазом, и они неслышно и складно бежали по прямой назад.
Танец весь и состоял в легком беге взад-вперед, но Таня была гибка и мягка, как молодой кленок, и всякий шаг ее был танцем, каждое движение подчинено кавалеру, и подчиненность эта была простой и чистой.
Танины подружки и парни стихли. Мальчишки, озорничавшие и шнырявшие между ног, разиня рты, стояли неподвижно.