Когда ехали обратно, вечер уже догорал. Весла со стекающими каплями так же мерно гребли, так же изредка в разных направлениях пролетали над водой майские жуки.
А вдали на берегу еще краснела точка костра, на который десять минут назад указывала девушка.
Все было, как всегда.
И только на носу лодки была какая-то странная, непривычная пустота.
1932
Николай Семенович Тихонов
Дискуссионный рассказ
Перевал Латпари,
высота над уровнем моря 2850 метров, южный склон
Местами они подымались, как пена на кипящем молоке. Неровные, лопнувшие их края мутными языками лизали камни. Огромная чаша лесной страны исчезла в их косматой бесноватости. Горы изменялись в лице, когда к ним приближался прибой этого неслышного моря.
Оно затопило солнце и выкидывало все новые и новые молочные гривы, неумолимо спешившие к высочайшим углам хребта.
Начальник отдельного отряда Ефремов, скрипя кривыми зубами, смотрел на вечерние облака, колыхавшиеся под ним. Облака явно торопились.
— На рысях идут, сволочи, — сказал он.
Тогда Кононов, военком, закричал ему, таща за собой по камням задыхавшегося от высоты строевого жеребца:
— Александр Сергеевич, глядишь, любуешься, а знаешь, как это называется?
Они стали смотреть оба. Ефремов грыз мундштук потухшей трубки, зло ударяя каблуком край нерастаявшего снега. Он не отвечал.
— Ночь называется, — сам себе ответил военком. — Торопится ночь сегодня, а мы не торопимся, комбат, а мы торопимся потихоньку…
— Торопливость хороша блох ловить, — сказал мрачно Ефремов. — Отстань от меня, военком! Мне и так невтерпеж.
Горы вокруг темнели уже заметно. Молочная пена облачного моря стала серой и враждебной.
— Плохо, Александр Сергеевич, плохо, — сказал военком.
Ефремов показал ему на изгибы горной тропы. Там вились темные кольца голодного, продрогшего и усталого отряда.
Томительный ветер вдруг засвистал в ушах. Конь военкома закашлял, тряся гривой, выросшей выше нормы. Комбатр Аузен метался по горе, крина на утонувшие среди пехоты вышки своей затасканной батареи. Иные батарейцы двигались вверх без тропинок, в муках сокращая расстояние, держась за лошадиные хвосты. Лошади свешивались над хлипкой пропастью, собирая дыхание, и синие сливы их глаз наливались желтизной отчаяния.
— Пусти хвост, сатана! — кричал Аузен. — Мало она тебе шесть пудов несет, так ты еще примостился? Иди на тропу!
Брось хвост — у нее паралич зада будет!
Лошади с вьюком двигались прыжками, отчего вся тяжесть вьюка била их по крупу и заставляла ежеминутно оседать на задние ноги. Люди дышали, как лошади, широко раскрыв рот и останавливаясь через пять шагов.
— Ну, вот так, — сказал Аузен, — растянулись на семь верст, — где хобот, где колеса, где лобовая часть — подет разбери. До ночи не разберемся.
— А ночь — вот она. — Военком плеснул рукой в сторону облаков, — Вот где уже ночь, под колени влезла уже…
— Хорошо, что не в бой идем, — отвечал Аузен и снова закричал под гору: — Кто там рысит? Трусцой идти! Не сметь рысить! Передавайте дальше: не сметь рысить!
— Дай дорогу! — закричали снизу, и пехота расступилась.
Пехота садилась выше тропы и гудела.
— Заморились, — сказал Ефремов, — заморились работнички. Ничего не поделаешь. Скоро ночлег.
— Где ночлег? — спросил Кононов, беря из рук комбата кисет с махоркой.
— На перевале, по расписанию, — не моргнув глазом, ответил Ефремов.
— Та-ак, — протянул Кононов, — на перевале? В снежки играть?
— В снежки не играть, — отвечал с деловитой яростью комбат, — а ты, военком, суди сам. Вниз не стянемся благополучно: темнота, измотали людей и лошадей. Куда пойдешь, что скажешь? Смотри, что делается.
— Дай дорогу!
Задние вьючные лошади проходили мимо обезноженной пехоты тихим, рабским шагом. Ударил колючий и холодный дождь. Смесь людей, камней и животных потемнела еще больше. Ночь подходила вплотную.
Серая лошадь первая сорвалась с узкой тропы. Щебень хрустел и трещал под ее перевертывающимся телом. Красноармеец прыгал за ней, не выпуская повода. Он кричал и прыгал, утопая в рыхлом щебне по колено. Лошадь остановилась и лежала, дрожа на выступе, ощерившемся и непрочном, не думая вставать. Красноармеец потянул повод на себя. Лошадь встала дрожа и пошла наверх, спотыкаясь и кося глаза на пропасть.
Другая лошадь упала, загородив тропу и сползая к краю стены.
— Смотри, что делается, — сказал холодно Ефремов, разжигая трубку. — Это тебе не степи кубанские — попыхтишь.
— Встали. Чего встали? — спросил Аузен. Вокруг сытой и бойкой лошаденки, хватавшей ртом снег, толпились люди.
— Седловку справляем, товарищ начальник.
— Седловку… — начал Аузен и не договорил. Сзади него, обходя поверху, повалился конь в снежную яму и ерзал мордой по снегу, бил всеми копытами снежную дыру. Три красноармейца держали его за хвост, один тянул за повод, утопая сам в снегу все глубже.
— Дела! — сказал военком. — Хуже не бывает. Дела!
— Николай Егорович, не горюй. — Ефремов сел на камень. — Меньшевичков почистили — пыль с них сбили. От банд и следу не осталось. А такие переходы — не парад, не парад. Проверочка — такие переходы. Вон мои ребятишки чешут пятки о камни. И курят. Ведь курят. Говорил — не курить.
Дышать нечем чертям, а они храбрятся — курят.
— Да ты сам, чудак, куришь…
Стрелки карабкались, кутаясь в длинные холодные промокшие шинели, закинув винтовки за спину и по-охотничьи придерживая их сзади. Дождь подгонял идущих, но, посмотрев вперед и не видя намека на огонек и отдых, они снова шли, все тише и тише, пока не останавливались, держась за камни и прислушиваясь к мутным ударам скакавшего через непереносимые барьеры сердца.
— Усталость в расчет принимается не целиком, — сказал Ефремов. — Что скажешь, военком?
— Ты кряжист, — ответил Кононов. — Ты сколько дорог ломал? А тут есть, которые новички. Тут и целиком расчет пересчитаешь. Где класть их спать будешь?
— То-то и оно, — сказал военком невесело. — Ну, а у тебя, Николай Эльмарович?
— Собрал, Аузен-то не соберет! Всех собрал — два вьюка догоняют. Абгемахт. Перевал за поворотом. Стоянку я смотрел.
Можно говорить, военком?
— Говори.
— Погубим мы отряд сегодня.
— Почему ты думаешь?
— А вот посмотришь.
Шагавший перед ними красноармеец сел, отирая пот, и застонал, задышал, как будто из пего выкачивали последний воздух.
— Торопливость, торопливость, — откуда-то сверху летел голос Ефремова.
— Алла верды! — закричал тогда исступленно военком.
— Алла верды!.. Алла верды в голову требуют!.. Алла верды!.. — передавали по кольцам отряда. Имя шло прямо в облака, уже обнимавшие нижний карниз тропы своей ватной тяжестью.
Из облаков вышел верховой. Княжески блистательная бурка одевала очень худые и длинные несуразные плечи. Красноржавое лицо было залито косым дождем. Конь взмыл в гору и стал рядом с военкомом. Настоящее имя Алла верды было Микан-Гассан Шакрылов, но все его издавна звали Алла верды.
— Алла верды, вода на перевале есть?
— Нет вода, — живо сказал Алла верды, откидывая капюшон.
— Трава лошадям есть?
— Нет трава…
— Что же там есть? — спросил военком, гладя мокрую шею иноходца.
— Снег есть, камень есть, темно есть, — быстро сказал Алла верды и завернул коня.
Белая черта, лежавшая над головой так, что можно было до нее достать нагайкой, приблизилась:
— Стой, отряд, стой!
— Вот тебе и перевал, — сказал Ефремов. Дождь залил трубку.
Это называется отдых
Когда грузинские меньшевики подняли восстание в Сванотии, лучший оратор Капелейшвили потерял голос, бессчетно и напрасно повторяя одно и то же. Бело-зеленые банды были выжжены и выметены железной метлой из лесов Чолура, и остатки их бежали в дебри без надежды вернуться.