Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Пришвин Михаил МихайловичСейфуллина Лидия Николаевна
Горький Максим
Бабель Исаак Эммануилович
Соболев Леонид Сергеевич
Грин Александр Степанович
Гайдар Аркадий Петрович
Никулин Лев Вениаминович
Форш Ольга Дмитриевна
Каверин Вениамин Александрович
Горбатов Борис Леонтьевич
Касаткин Иван Михайлович
Павленко Петр Андреевич
Куприн Александр Иванович
Макаренко Антон Семенович
Вересаев Викентий Викентьевич
Катаев Валентин Петрович
Зощенко Михаил Михайлович
Лавренев Борис Андреевич
Иванов Всеволод Вячеславович
Серафимович Александр Серафимович
Яковлев Александр Степанович
Слонимский Михаил Леонидович
Диковский Сергей
Паустовский Константин Георгиевич
Колосов Марк Борисович
Тихонов Николай Семенович
Романов Пантелеймон Сергеевич
Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Ильенков Василий Павлович
Овечкин Валентин Владимирович
Ляшко Николай Николаевич
Никитин Николай Николаевич
Катаев Иван Иванович
Перегудов Александр Владимирович
Платонов Андрей Платонович
Лидин Владимир Германович
Шишков Вячеслав Яковлевич
Федин Константин Александрович
Фадеев Александр Александрович
Ильф Илья Арнольдович
Соколов-Микитов Иван Сергеевич
Олеша Юрий Карлович
Левин Борис Наумович
>
Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов > Стр.85
Содержание  
A
A

Что же это, брат ты мой!..

Он поднялся, постоял, как дуб, постоял, прямой, широкоплечий, потом сел. Я быстро глянул на его лицо. Оно было спокойное и неподвижно-бронзовое. Он сказал:

— Отворил в сенцы дверь, а на пороге жена лежит, юбки задраты, ноги голые, одна рука отрубленная… А сыны в кухне лежать, одному — девятый годок, а старшему — тринадцатый.

Соседи собрались, рассказывають — мучили их все время, с той поры как я убег, а когда мы ворвались в станицу, их и прикончили. С той поры пленных не брал. Сотней командовал, ссадили из-за этого самого. Два раза под суд отдавали, расстрелять хотели; нет, не брал пленных!

Он помолчал и спокойно сказал:

— Теперича у меня другая семья…

Долго смотрел на край степи, дрожавшей знойной дрожью, и вдруг оглушительно заревел и поднялся, — мне показалось — земля подалась под ногами:

— Ахвонька-а!! распротак тебе перетак… Опять за свое?!

Зараз запишу штраф… — и полез за записной книжкой. — Иде ж она?

Афонька, молодой парень, тракторист, черный как бес, от масла, сажи и металла, — только глаза и зубы блеснули, — торопливо затоптал черной босой ногой цигарку, подошел и, ухмыляясь белыми зубами, сказал просительно:

— Не пиши, Иван Семеныч, и так в штрафах весь, как в репьях. На получке ничего не достанется.

А тот опять загремел на всю степь:

— Кто курить будет на стану, разорву напополам!..

— Ну, прослабишься… — отозвался комбайнер, голый до пояса, и кожа блестела потом, чернотой, — кругом мокрота, а он…

— И тебе штраф!.. — загремело по степи. — Не сбивай народ.

Огромный, бронзовый, пошел в будку за книжкой. Трактористы, комбайнеры столпились.

— Вот сатана зубастая! Сам же видит: кругом парит, все волглое, и работать нельзя, — хлеб полег…

Бригадир вернулся.

— Марш по машинам! Проверить на ходу!.. — И, обернувшись, закричал стряпухе:

— Чтоб обед был зараз готов, на дуб солнце подымается, работать начнем, — и пошел, такой же стройно-тяжелый, спокойный, за расходившимися к черневшим машинам трактористами.

— У-у, сатана!.. — сказала стряпуха и поправила платок.

И вдруг ее потная и красная физиономия разъехалась до ушей.

— А осень придет, мы его качаем. Вот в прошлом году качали, ды чижолый какой…

— За что же качали?

— А как же? У всех трактористов премия за экономию горючего. У людей только приступают к уборке, а мы кончаем.

У людей — потеря хлеба, а мы зернышка не упустили. Как же, качали! Я все руки пообломала — чижолый, окаянный, как медведь…

Она глянула на подходившего от машин бригадира, сердито поправила платок и побежала к печке под навесом, пробурчав:

— У-у, зубастый черт…

Бригадир сел на прежнее место и молчал, вслушиваясь, как пробно ревели моторы на месте. Потом сказал:

— Несознательная публика… Хлеб подсох, можно начинать.

Опять помолчал и сказал спокойно:

— Вот и я такой несознательный был. Веришь, Сарахвимыч, как закрутились колхозы, я ведь не думал, что работать лучше будет, машины… Думал: «Наши деды, отцы без колхозов жили, и не хуже жили». Но, между прочим, в колхоз вступил. А почему? А все потому же: все ждал схватиться с беляками. Даром что в Черное море их спихнули, а все думалось: как бы опять не пришли они к нам с тамошней буржуазией. А у мене замест мобилизации — колхоз. Прямо бери-видал какие молодцы! Сажай на конь и в атаку. А то это покеда мобилизация, да сборы, да съедутся, много воды утекеть. А тут сразу все готово: мобилизованы, — колхоз…

Он вздохнул, в первый раз вздохнул:

— Несознательный был. Теперь все по-иному…

И, помолчав, глухо скаэгал:

— У меня теперича семья другая.

Поднялся, стройный, тяжелый:

— Пообедали. Ишь заревели. Пойтить…

И пошел. Жнивье хрустело. Голубоватость над степью пропала.

Струился зной.

Андрей Платонович Платонов

Река Потудань

Трава опять отросла по набитым грунтовым дорогам гражданской войны, потому что война прекратилась. В мире, по губерниям снова стало тихо и малолюдно: некоторые люди умерли в боях, многие лечились от ран и отдыхали у родных, забывая в долгих снах тяжелую работу войны, а кое-кто из демобилизованных еще не успел вернуться домой и шел теперь в старой шинели, с походной сумкой, в мягком шлеме или овечьей шапке, — шел по густой, незнакомой траве, которую раньше не было времени видеть, а может быть — она просто была затоптана походами и не росла тогда. Они шли с обмершим, удивленным сердцем, снова узнавая поля и деревни, расположенные в окрестности по их дороге; душа их уже переменилась в мучении войны, в болезнях и в счастье победы, — они шли теперь жить точно впервые, смутно помня себя, какими они были три-четыре года назад, потому что они превратились совсем в других людей — они выросли от возраста и поумнели, они стали терпеливей и почувствовали внутри себя великую всемирную надежду, которая сейчас стала идеей их пока еще небольшой жизни, не имевшей ясной цели и назначения до гражданской войны.

Поздним летом возвращались домой последние демобилизованные красноармейцы. Они задержались по трудовым армиям, где занимались разным незнакомым ремеслом и тосковали, и лишь теперь им велели идти домой к своей и общей жизни.

По взгорью, что далеко простерто над рекою Потудань, уже вторые сутки шел ко двору, в малоизвестный уездный город, бывший красноармеец Никита Фирсов. Это был человек лет двадцати пяти от роду, со скромным, как бы постоянно опечаленным лицом, — ко это выражение его лица происходило, может быть, не от грусти, а от сдержанной доброты характера либо от обычной сосредоточенности молодости. Светлые, давно не стриженные волосы его опускались из-под шапки на уши, большие серые глаза глядели с угрюмым напряжением в спокойную, скучную природу однообразной страны, точно пешеход был нездешний.

В полдень Никита Фирсов прилег около маленького ручья, Ткущего из родника по дну балки в Потудань. И пеший человек дремал на земле под солнцем, в сентябрьской траве, уже уставшей расти здесь с давней весны. Теплота жизни словно потемнела в нем, и Фирсов уснул в тишине глухого места. Насекомые лета а над ним, плыла паутина, какой-то бродяга-человек переступил и рез него и, не тронув спящего, не заинтересовавшись им, пошёл' дальше по своим делам. Пыль лета и долгого бездождия высок стояла в воздухе, сделав более неясным и слабым небесный свет но все равно время мира, как обычно, шло вдалеке вослед солнцу… Вдруг Фирсов поднялся и сел, тяжко, испуганно дыша, точно он запалился в невидимом беге и борьбе. Ему приснился страшный сон, что его душит своею горячей шерстью маленькое, упитанное животное, вроде полевого зверька, откормившегося чистой пшеницей. Это животное, взмокая потом от усилия и жадности, залезло спящему в рот, в горло, стараясь пробраться цепкими лапками в самую середину его души, чтобы сжечь его дыхание. Задохнувшись во сне, Фирсов хотел вскрикнуть, побежать, но зверек самостоятельно вырвался из него, слепой, жалкий, сам напуганный и дрожащий, и скрылся в темноте своей ночи.

Фирсов умылся в ручье и прополоскал рот, а потом пошел скорее дальше; дом его отца уже был близко, и к вечеру можно успеть дойти до него.

Как только смерклось, Фирсов увидел свою родину в смутной, начавшейся ночи. То было покатое, медленное нагорье, подымавшееся от берегов Потудани к ржаным, возвышенным полям. На этом нагорье расположился небольшой город, почти невидимый сейчас благодаря темноте. Ни одного огня не горело там.

Отец Никиты Фирсова спал сейчас: он лег, как только вернулся с работы, когда еще солнце не зашло. Он жил в одиночестве, жена его давно умерла, два сына исчезли на империалистической войне, а последний сын, Никита, был на гражданской: он, может быть, еще вернется, думал про последнего сына отец, гражданская война идет близко около домов и по дворам, и стрельбы там меньше, чем на империалистической. Спал отец помногу — с вечерней зари до утренней, — иначе, если не спать, он начинал думать разные мысли, воображать забытое, и сердце его мучилось в тоске по утраченным сыновьям, в печали по своей скучно прошедшей жизни. С утра он сразу уходил в мастерскую крестьянской мебели, где он уже много лет работал столяром, — и там, среди работы, ему было более терпимо, он забывался. Но к вечеру ему делалось хуже в душе, и, вернувшись на квартиру, в одну комнату, он поскорее, почти в испуге, засыпал до завтрашнего утра; ему и керосин был не нужен. А на рассвете мухи начинали кусать его в лысину, старик просыпался и долго, помаленьку, бережно одевался, обувался, умывался, вздыхал, топтался, убирал комнату, бормотал сам с собою, выходил наружу, смотрел там погоду и возвращался — лишь бы потратить ненужное время, что оставалось до начала работы в мастерской крестьянской мебели.

85
{"b":"243077","o":1}