Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Ильф Илья АрнольдовичГорький Максим
Катаев Валентин Петрович
Каверин Вениамин Александрович
Грин Александр Степанович
Бабель Исаак Эммануилович
Зощенко Михаил Михайлович
Куприн Александр Иванович
Пришвин Михаил Михайлович
Никитин Николай Николаевич
Макаренко Антон Семенович
Шишков Вячеслав Яковлевич
Фадеев Александр Александрович
Гайдар Аркадий Петрович
Вересаев Викентий Викентьевич
Горбатов Борис Леонтьевич
Диковский Сергей
Олеша Юрий Карлович
Соболев Леонид Сергеевич
Иванов Всеволод Вячеславович
Серафимович Александр Серафимович
Лавренев Борис Андреевич
Соколов-Микитов Иван Сергеевич
Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Паустовский Константин Георгиевич
Романов Пантелеймон Сергеевич
Сейфуллина Лидия Николаевна
Форш Ольга Дмитриевна
Федин Константин Александрович
Колосов Марк Борисович
Ильенков Василий Павлович
Овечкин Валентин Владимирович
Павленко Петр Андреевич
Катаев Иван Иванович
Никулин Лев Вениаминович
Перегудов Александр Владимирович
Слонимский Михаил Леонидович
Платонов Андрей Платонович
Левин Борис Наумович
Тихонов Николай Семенович
Яковлев Александр Степанович
Лидин Владимир Германович
Ляшко Николай Николаевич
Касаткин Иван Михайлович
>
Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов > Стр.84
Содержание  
A
A

Тогда Митрофан выйдет из-за куста и крикнет: «Стой, Захарка, вор!»

Ждать пришлось долго. Митрофан остыл и начал дрожать.

Наконец из-за поворота показался огонек и медленно поплыл навстречу, как бы ощупывая дорогу.

«Стал бы он так для Тараски стараться», — усмехнулся Митрофан, предвкушая торжество. Захарка прошел совсем близко, Митрофан видел даже новые круглые заплаты на его стареньком полушубке. Огонек замер у канавы и вдруг стремительно покатился по дороге в деревню.

— Стой! — сдавленно крикнул Митрофан, но Захарка, видимо, оглох от радости.

Митрофан погнался за ним, стараясь не упустить из виду тающую желтую точку фонаря, но споткнулся, упал, а когда поднялся, огонька не было.

«Молчком бежит… стало быть, спер!» — обрадованно подумал Митрофан и тотчас же услышал звонкий крик Захарки:

— Нашел! Нашел!!

На деревне залаяли собаки, заскрипели на ржавых петлях двери. Люди проснулись, разбуженные пронзительным криком Захарки.

Когда Митрофан, запыхавшись, ввалился в избу Тараса, она уже была полна народа. Маленький, рыжий, с зелеными глазками, Захарка вертелся по избе и, показывая всем сумку, бессвязно лепетал:

— Возле барсучьих нор… Братцы! Канава там… У меня аж сердце захолонуло!

— Хорошо, что на честного человека попала, а то поминай как звали, — сказал Карп.

В избу, пошатываясь, вошел Тарас и рухнул на лавку.

— Получите, Тарас Васильевич! — торжественно проговорил Захарка, передавая сумку.

Тарас упал на колени и глухо сказал:

— От позора спас… Век не забуду!

— Коммунистически, — с достоинством произнес Захарка, заикаясь от волнения. — У нас в колхозе нет воров. — И посмотрел на Митрофана: — Верно, Митрофан Селиверстыч?

Митрофан смущенно сдернул шапку и низко поклонился Захарке.

1937

Александр Серафимович Серафимович

Бригадир

Мы сидим с ним в горячей голубоватой тени наметанного скирда. Вдали недвижно стоят два комбайна. Земля голубовато парит. Комбайнеры, трактористы — кто раскинулся на еще сыроватой земле и тяжело, лицом вниз, спит, кто, полуголый, латает рубаху. Ждут, пока подсохнет хлеб после бурного ливня, чтоб опять закипела работа.

У него свислые усы и ослепительные зубы.

А на бронзовом лице навсегда застыла не то непотухающая дума, не то навеки неизбывное воспоминание. Он — крепкий, умелый, никому не спускающий бригадир.

— Так что, товарищ Сарахвимыч, зубами от смерти отодрался.

Я глянул, зубы у него блеснули из-под усов.

А лицо все такое же твердо застывшее, и никогда не смеющиеся глаза. Ему под пятьдесят.

— Как это? Когда?

Он поглядел вдаль. Степь все так же голубовато дрожала и волновалась.

— В восемнадцатом… Это каким оборотом…

Усть-Медведицкую станицу белые брали. Навалились с Усть-Хопра. Дон разлился, наши не могут подмоги подкинуть. Попы на колокольне Воскресенской церкви пулеметы вправили, белые строчат оттель. Из-под пирамиды ихняя батарея глушит.

Наши на пароме ды на баркасах на ту сторону вдарились. А так и видать, ложатся, ложатся головы, и винтовки на пароме, как подкашивает, — с колокольни-то далече берет. Под энтим берегом не выдержали наши, стали сигать в воду. Много унесло.

А какие добрались до земли, мокрые, без винтовок, побегли.

Берег открытый, как на ладони, — тоже много полегло.

Нас, человек восемьдесят, за станицей к Брехунье прижали, хотели садами отступать. Да сам знаешь, сады в половодье до краев заливает. Некуда податься. Прикладами отбивались. Мне в голову приклад пришелся. Память отшибло. Очунелся, гляжу:

на мельнице лежу, и товарищи, — паровая мукомольная на горе, возле кладбищенской церкви. Белые хлопочут округ нас, раздевают догола, вяжут проволокой парами рука к руке. А ночь.

Ну, думаю, стало, решать нас будут. Наши тоже видят: конец приходит. Которые молчат, кто матюкается, а есть и плачут.

Чуть посерело, стали выводить человек по двадцать. Слухаем. Застрочил пулемет, а потом замолчал. Екнуло… Эх! Ну, все одно. Тихо стало. Вошли белые, одни. Вывели другую партию.

Опять протрещал пулемет. Так — три раза. Наконец того подошли к нам с товарищем: Мы в последней партии. Товарищ ослаб, — в ногу раненный был; рана нечижолая, да крови потерял много. Вывели. Ночь хоть глаз коли. Только на бугре черная церковь призначается, — небо за бугром сереть стало, вот и видать. Товарищ на руке почитай повис; тяну его на себе.

А сзади белые казаки прикладами подбодряют. Подошли, стали.

Попробовал ногой, чую, обрыв, — это пониже кирпичного завода. Холодный барак. Тут пулемет заработал. Я как рвану товарища, мы и полетели. Вдарились, аж в голове загудело; кругом стон, крики, хрип. А на нас все глину сверху сыпют. Я это все голову кверху подымаю, все подымаю, чтоб йе засыпало. Слышу, голос наверху, — должно, офицер:

— Черт с ними, бросай. Завтра досыпем ды притопчем, чтоб не воняли, собаки.

Слыхать — пошли.

Никто не стонет. А все видней да видней. Отгреб с себя глину, стал товарища тащить, а он не ворочается, и рука, которая к моей прихвачена, холодеет. Сгреб с его лица глину. «Ваня, говорю, а, Ваня!» Молчит. Ну, пропал! Подтянул я его руку к роту, стал грызть проволоку, прямо, как кобель. Грыз, грыз, в роте солоно стало, полон кровищи. А я все грызу, а над бараком[5] все светлей ды светлей. Видать, обрыв. По дну глина насыпана, иде рука, иде нога торчит. А я прямо озверинился, рву зубами. Да проткнуло концом щеку, — разошлась проволока.

Отвертел с руки, — слободный! Поднялся, шибануло, замлело во мне все. Полез по глине, по товарищам, а они холодные. Попробовал вылезть по обрыву, — прямо стена, сорвался. Ну, заспешил по бараку, а над бараком все светлей ды светлей… Кочета кричат, собаки брешут. Что есть силы бегу. Уж близко к Дону.

Глядь, баба идет с ведрами к колодезю. Как глянула — бряк с коромысла ведра: человек не в себе, — в чем мать родила. Заголосила: «Ой, нечистый дух!» Ды вдарилась бежать. А я — себе.

Прибег к Дону, бултыхнулся, поплыл. Полая вода холодная, несет; не успел оглянуться, далече пронесло, станицы уж не видать. Ну, ды это хорошо: людей близко никого, а только слабнуть стал, насилу-насилу огребаюсь одной рукой, — другая от проволоки занемела. Солнце над лесом поднялось. Эх, увидит кто, — крышка! Выполз на карачках ды в лес.

До ночи лежал, все руку тер, — почернела. Ну, ночью по лесу крадучись пошел. Каждую минуту остановишься, послухаешь и опять. Два дня шел, не ел, только пил. На третьи сутки шататься стал, в голове все звон; думаю: «Аи заблудился». В церкве звонют. Под утро вышел из лесу; глядь — хата. Девка увидала, кинулась в дверь, щеколдой хлопнула. Вышел мужик, пронзительный глаз, такой сурьезный, черная борода. Долго глядел: «Ты, говорит, божий человек, шо ж в одной коже блукаешь, как Адам? Дэ ж тоби Ева?»

Я молчу. Ну, думаю, один конец. «Два дня, говорю, не ел».

Он постоял, пошел в хату. Ну, думаю, пошел за топором али за вилами, — в станицу погонит. Выходит, несет ножик да мешок.

А я попятился: «Неужто в мешок будет загонять?» — «На, говорит, режь углы, для шеи вырежь дырю. Ишь, говорит, всю шкуру ободрал в лиси, як свежеванный баран, увесь в кровище». Вырезал я дыри, надел мешок, а он девке велел краюху отрезать. Принесла она полхлеба, фартуком закрывается, а сама вполглаза на меня дивуется. А мужик говорит: «Козаки из станицы конные швыдко по шляху пробигли, всэ якого-то нидоризанного шукалы. Ты, чоловиче, переправься на той бок Медведищя, тай тягны до чугунки, — красные пид Себряковои хронт держуть». Ну, к ночи я и к своим прибился. Отлежался в лазарете, а там — наступление. Попы опять с колокольни из пулеметов. Из саду батарея бьет. Дон-то давно обмелел, мы его с маху. Ворвались в станицу, белые наутек, как мы весной. Ну, я минутку улучил, в свой курень забег, отворил дверь, ды… ды…

вернуться

5

Барак — на Дону — луг. (Прим. автора.)

84
{"b":"243077","o":1}