Я откупорил бутылку ловким ударом в донышко и налил в пузатые фужеры сиреневого цвета. Откупорили и остальные, но не ударом в донышко (у них это не получилось), а с помощью специальных штопоров. Откупорили, налили, но пить не спешили. Я подумал, что, наверно, предстоит какой-то церемониал, может быть тост, и не ошибся. Минуту или две спустя из-за столика встал Шишкин и обвел всех серьезным, пристальным взглядом.
— Друзья! — начал он и умолк, как умолкают, когда сказать больше нечего.
И тут случилось чудо не чудо, а что-то похожее на чудо, что меня буквально ошеломило. Шишкин стоял и молчал, то есть не раскрывал даже рта, голос же его раздавался по столовой, по площади, по всей деревне.
Я отчетливо различил слова:
— Друзья! Сегодня у нас праздник дождя. Это большое событие. Да, большое, я не оговорился, нет! И дело ведь не только в дожде, хотя он тоже нужен. Дело в том, что этот праздник стал еще одним шагом на пути к единению людей. Человек только тогда человек, когда он живет среди людей, и это важнее всего остального.
— Какой парадокс! — вставил Кузьма Петрович.
Собственно, он не вставлял, даже губами не пошевелил, как и Шишкин, просто его голос вдруг прозвучал в столовой и на площади. Громче, пожалуй, именно на площади.
— Не парадокс — истина! Нестареющая истина! Ура!
Я не сразу понял, что это за фокус. Лишь к концу речи сообразил, что она заранее, может быть, за неделю, за две (когда я был еще на Земле) была записана на пленку… Здорово! Я подумал, что и нам, землянам, недурно было бы перенять этот опыт. Задача тамады сразу облегчилась бы. Произнес первое слово: «Товарищи! Друзья! Собутыльники!» — и сиди себе помалкивай, остальное скажет за тебя репродуктор.
Шишкинское «ура» подхватило все наше застолье.
Шишкин повернулся к Настеньке и поцеловал ее в губы. Даже не поцеловал, как это мы понимаем и делаем, а просто прикоснулся губами к ее губам. Гляжу, и остальные целуются, то есть прикасаются. «Э-э,- думаю,- а я чем хуже?» Перевел взгляд на Фросю. Она сидит и, кажется, ждет… Ждет, когда я поцелую ее.
«Что ж, хороший обычай, его тоже надо перенять нам, землянам»,- подумал я и, полуобняв Фросю, впился губами в ее горячие губы. Голова у меня закружилась, не знаю, как я усидел на стуле… Такой жгучей, такой испепеляющей сладости я не испытывал ни разу в жизни.
Фрося посмотрела на меня растерянно и… радостно, из чего я заключил, что наш земной поцелуй пришелся ей по вкусу.
Потом все взяли в руки фужеры и опорожнили их.
Я тоже опорожнил. Между прочим, и здесь, за столом, я не забывал о научных наблюдениях. Вино, например, я не просто выпил, как другие, а просмаковал его как следует. Потом стал ждать, что будет дальше, какой, так сказать, результат. Ничего особенного! Под ложечкой потеплело, как и у нас бывает, когда выпьешь, и все. Что касается головы, то она оставалась совершенно ясной и светлой. Можно было подумать, что во рту у меня и росинки не бывало.
III
Меня особенно интересовал Иван Павлыч. Он сидел рядом с Макаровной и ничем не выделялся. Когда пили — пил, хлопали — хлопал, целовались… Впрочем, когда целовались, он оставался неподвижным и невозмутимым.
«Нацеловался, хватит!» — подумал я, имея в виду не столько этого, сколько того, нашего, земного Ивана Павлыча, видного мужчину лет пятидесяти пяти, не красавца, однако же и не настолько дурного, чтобы отпугнуть своей наружностью.
В молодости наш, земной Иван Павлыч был силен по женской части и теперь нет-нет да и пожинает плоды или, точнее сказать, расплачивается за грехи молодости.
А началось все с приезда доброго молодца, которому пришла в голову странная мысль, будто бы он, этот добрый молодец, не кто иной, как сын Ивана Павлыча, пусть незаконный, но сын, а значит имеет право на душевное и всякое иное внимание.
Они сидели за столом, пили чай, Иван Павлыч зябко ежился под взглядами Лизаветы Макаровны и без конца повторял: — Не знаю… Не помню… Это недоразумение…
Добрый молодец (его звали Никитой) негромко, но твердо и настойчиво возражал, говоря, что недоразумение не то чтобы невозможно, а просто-таки исключается. Начисто исключается.
— Помню, когда мне исполнилось три годика, мама впервые открыла мне свою интимную тайну. Она сказала: «Дорогой мальчик, у тебя есть отец! И этот отец, может быть, один из самых добрых и любящих отцов на свете. И если он сейчас не здесь, а где-то далеко-далеко, если он не прижимает тебя к своей груди, то виновата в этом злая судьба, которая разлучила нас навеки…» Она сказала это и заплакала. А потом вытерла слезы и добавила: «Но ничего, когда вырастешь, то приедешь к отцу, скажешь, кто ты, и он покроет тебя поцелуями…» А потом… А потом она вспоминала о вас, моем отце, часто. Очень часто… И перед смертью (а умерла она год назад) взяла с меня слово, что я съезжу к вам и обязательно скажу, как она любила вас.
— Не знаю… Не помню,- продолжал твердить Иван Павлыч, боясь встретиться взглядами с Лизаветой Макаровной. Вообще же ей пора было на работу, но она решила опоздать, даже, может быть, совсем не пойти, лишь бы послушать, что еще скажет добрый молодец, он же Никита.
А Никита между тем говорил и говорил, причем, делал это с явным удовольствием, а некоторые эпизоды повторял дважды, точно хотел разжалобить и отца, и мачеху. Особенно он не жалел красок, когда речь заходила о бедности, о нужде, словом, о негативной стороне житья-бытья. О, как они бедствовали! Мать не имела приличного платья, а он, Никита, будучи уже достаточно взрослым, стеснялся подойти к любимой девушке и тем более проводить ее. И все по причине бедности.
— Не знаю… Не помню,- ошалело повторял Иван Павлыч.
Казалось, еще немного, и уже можно вызывать «скорую помощь» и отправлять Ивана Павлыча в ту страну, где живут одни Юлии Цезари, Наполеоны и прочие великие мира сего. Но вызывать и отправлять в намерения Никиты, видно, не входило. Почувствовав, что папаша, то есть Иван Павлыч, уже испекся, он прекратил дорогие его сердцу воспоминания, опрокинул пустой стакан на блюдечке и вылез из-за стола.
— А теперь куда, спрашиваете? — сказал он, хотя Иван Павлыч ни о чем его не спрашивал и спрашивать не собирался.- Теперь поеду куда-нибудь на север. Целину вы тут без меня подняли, молодцы! А я займусь нефтью и газом. Слыхать, заработки в тех местах — дай бог! Если поишачить годика три-четыре, то можно и на курорт съездить.
Курорт — это, должно быть, была золотая мечта доброго молодца, который, возможно, и не был нигде, кроме своего городка, кроме какой-нибудь Тайги или Юрги.
Но именно в этот момент выяснилось, что он, Никита, как тот герой, которого мы в школе проходили, изрядно поиздержался и добраться до нефти и газа ему решительно не на что. Хорошую работенку сейчас не так-то легко найти… Может быть, здесь, в колхозе «Красный партизан»?.. Говорят, богатый колхоз… Он, Никита, еще там, в городе, когда провалился на экзаменах в сельскохозяйственный институт… У него всегда было влечение к сельскому хозяйству… Это под влиянием матери… Она, когда была жива, частенько говорила… Ты, мол, Никита…
Что именно говорила мать, когда была жива, Никита не успел сообщить. Иван Павлыч шагнул в горницу, за ним — Лизавета Макаровна. Через минуту он вернулся — один, без жены,- протянул пачку пятирублевок. Никита зажал пачку в левой руке, большим пальцем правой ловко прошелся по корешкам, извлекая из них приятную его слуху музыку, и только после этого отправил ее, куда следует. Лицо его не выразило ни удивления, ни особенной радости. Он, должно быть, принял все, как должное, как некую долю, которая причитается ему по праву.
Однако не скажу, чтобы этот жест Ивана Павлыча не произвел совсем уж никакого впечатления. Добрый молодец, он же Никита, правда, не рассыпался в благодарностях, но и не остался совсем-таки неблагодарным. Хоть в Тайге или Юрге, а получил кое-какое воспитание, ну если не воспитание, то хоть начатки воспитания… Прежде чем исчезнуть с горизонта, он пожал руку наконец вышедшей из горницы Лизавете Макаровне, отчего та зарделась вся, и прильнул щекой с бакенбардой к отцовскому плечу, вернее — к пиджаку из шерсти наполовину с лавсаном. В отличие от жены, Иван Павлыч не зарделся, скорее побледнел, и растерянно зашмыгал носом. А добрый молодец, он же Никита, тем временем взял свой тощий портфель (вместо чемодана он носил портфель, кожаный, с блестящими застежками) и вышел из дома. Соседи видели, как он прошел на автобусную остановку, подождал автобуса, сел в него — поближе к шоферу — и… исчез навсегда.