Дышать, не двигаться, ждать, молчать. Лиясь из ночи и проливаясь в ночь, течет молчание, долго-долго. Но вот прервалось оно.
— Подойди, сядь ко мне, — позвал он мальчика, но, когда тот, подойдя, пристроился рядом с ним на корточках, вновь воцарилось молчание; плененные им, они внимали молчащей ночи. Где-то вдали гремел шум, шумели страстотерпцы зрелищ, шумел праздник, бродила вечносущая материя, клокотала неумолимая, темная, обольстительная, неотразимо срамная преисподняя, ярая и сытая, слепая и пристально зрячая, гогочущая и топочущая толпа, устремленная в неверном, не знающем тени свете факелов и пожарищ к чреватой несчастьями бездне небытия, обрекающая себя на почти верную гибель, почти отрезавшая себе путь к спасенью, но не звучит ли и во всем этом — чем дольше прислушиваешься, тем внятнее, — не звучит ли и во всем этом песнь молчания, не звучат ли с давних пор и во веки веков колокольцы молчания, нарастая до бронзового звона ночи, которому вторят людские толпы, человечьи стада; тихо-тихо поет эта толпная ночь, тихо вздыхает толпа, погруженная в сновидения: глубоко-глубоко под перегноем бытия, шелестя тенями и детскими грезами, неподвластная судьбам, неподвластная случаю и недоступная порокам, обитает ночь; из нее-то рождается вечносущая материя, напоенная током ночных соков, оплодотворенная сном, вечно насыщаемая из источника всесокровенности, из нее-то причудливым порядком и в причудливых сочетаниях происходят всякие звери, растения и люди, заслоняющие друг друга, ибо проклятье возвращения укрыто в благодати сна, и драгоценный покров бытия, из ничего сотканная греза простерта над Ничто.
О власть земного! Мир эфира и мир ночи, в непрестанном ритме выдоха-вдоха, в непрестанной муке двойного прельщения преизобильной тени и отсутствия тени, в неизменном обыкновении брать время любого исхода в тиски двух вневременных полюсов, животной и божественной вневременности, — о, по всем жилкам земного, по всему, что произросло из земли, течет и течет ночь, непрестанно обращаясь в бденье и осознанье, вбирая в себя все, что внутри и вовне, вылепливая из бесформенного напоенные тьмою и тенью образы, и так, меж бытием и небытием, паря таким парением, мир становится светом и тьмою, являет Познанью свою двойную, из тени и света созданную природу. Вечно звучат в душе, то глуше, то громче, но никогда не смолкая совсем, колокольцы ночи, колокольцы пасомых стад, вечно звучит львиный рык дня, потрясающий светом и узнаваемостью, златой ураган, пожирающий вечносущее, — о человеческое познание, еще не познание, но уже и не мудрость, оно поднимается из перегноя бытия, поднимается из праживого, поднимается из мудрости матерей, вздымаясь в смертельные выси сверхъясности, сверхжизни, вздымаясь в пламени познания отцов, вздымаясь к холоду, о человеческое познание, не ведающее корней, вечно блуждающее между верхом и низом, вечно парящее в сумерках между ночью и днем, вдох и выдох в промежуточном царстве звездных сумерек, между жизнью объятых ночью стад и смертью объятых светом одиночек, между молчанием и словом, вновь возвращающимся в молчание. Ничто земное не может по-настоящему отринуть сон, и лишь тот, кто никогда не забывает о живущей в нем ночи, способен замкнуть кольцо, способен вернуться из вневременности начала во вневременность конца, способен всякий раз снова вступать в это круговращенье, как звезда в неизменном потоке времен, встающая в сумерках и в сумерках исчезающая; о вечное рождение ночи и возрождение из ночи, о день-восприемник, свет, пронзающий тьму, о тьмою чреватый день: да, таковы и были ночи, все ночи его жизни, все ночи его странствий, ночи бессонницы, проведенные в страхе утратить сознание, что угрожает нам ночью, в страхе потеряться в этом отсутствии теней, в страхе отколоться от Пана, в страхе, ведающем об опасностях двойной вневременности, да, таковы были те ночи, зачарованные на пороге двойного прощания, ночи мирового сна, неизменного, неизбывного, повсюду — на площадях, на улицах или в харчевнях, сна неотвратимо неизменного с изначальных пор в тысячах и тысячах городов и весей, сна, беззвучно звучащего из любой временной дали — тем настойчивее, чем неслышнее… люди неистовствовали, но и это был сон, пусть в палатах, во множестве роскошных палат сильные мира сего позволяли себя славословить, средь буйства факелов и музыки, средь улыбок множества лиц, средь множества подобострастно изогнутых тел, улыбаясь и сами, подобострастно изгибаясь и сами, — и это был сон; пусть горели кругом сторожевые костры, не только перед дворцовыми укреплениями, но и там, где кипела война, на границах, на черных ночных реках, на шелестящих ночных опушках лесов, где с надсадным гиком выскакивают из тьмы атакующие варвары, — и это был сон, такой же, как сон, как неисчислимый сон тех нагих стариков, что изводят во сне остаток жизни, лежа в вонючих каморках, как сон тех младенцев, чьи бессонные сны переносят их от несчастья рождения к тупому бдению будущей жизни, как сон тех порядно закованных рабов в галерных чревах, что лежат вповалку, напоминая одурманенных червей, на скамьях, на палубных досках, на канатных бухтах; сон, тысячеголовый сон, стадо, тысячеголовое стадо, вознесенное из своей неразличимости первозданного гумуса, как ночная гряда гор встает из долины, погруженное в вечную стихию материнства, постоянного возвращения, еще не ставшего вневременностью и все же еженощно порождающего ее в земном человеческом бытии; да, таковы были те ночи, таковы они и теперь, и эта, сегодняшняя, такова, неизменная, ночь на самом пороге времени и вневременности, прощания и возвращения, стадной общности и самого одинокого одиночества, страха и спасения, а он, зачарованный на этом пороге, проводящий ночи в ожидании, печалуясь неверному свету сумерек на краю ночи, сумерек на краю мира, он, ведающий о событийности сна, он был вознесен с земли к неизменному и, отформованный им, низвергнут обратно, отброшен в сферу стихов, в промежуточное царство земного познания, в промежуточное царство матерей, мудрости и поэзии, в сон по ту сторону сна, что прикасается к возрождению и есть цель нашего бегства — поэзия.
Бегство, о бегство! О ночь, час поэзии! Ибо поэзия это зрячее ожидание в сумерках, поэзия — это бездна, дышащая сумраком, ожидание на пороге, общность и одиночество вместе, смешение и страх перед смешением, это невинность в смешении, такая же невинность, как сны спящих стад, и в то же время страх перед такой невинностью; о, поэзия — это ожидание, еще не выступление, но уже прощание, вековечное прощание. Коленом он слегка чувствовал прильнувшего к нему мальчика, он не видел его лица, только угадывал его, погруженное в собственную тень, смотрел на темные лохмы, в которых играли лучики свеч, и вспоминал ту счастливо-несчастную ночь, когда он, гонимый судьбой, пришел, любящий и затравленный, к Плотии Гиерии и читал ей стихи, ей, присевшей у его ног, застывшей в зимнем ожидании, по-зимнему замкнувшейся, то была эклога о волшебнице, по желанию и заказу Азиния Поллиона изготовленная эклога, которая никогда не удалась бы ему, если б он, сочиняя ее, не думал о Плотии, если б не освятили ее томительное желание и робость, эклога, которая так удалась ему лишь оттого, что он с самого начала знал, что ему никогда не будет дано переступить порог, без остатка раствориться в ночи единения; ах, потому и должен был он читать эклогу, что воля к бегству жила в нем с давних пор, с изначальных, что исполнились и опасения, и ожидания и слились в едином прощании. И эту самую муку прощания потом снова и еще сильнее должен был испытать Эней, когда он, понукаемый непостижимо загадочными велениями поэтической судьбы, устремился на своих кораблях в неотвратимое и оставил Дидону, навсегда отрекаясь от совместного ложа, от совместной охоты, навсегда расставаясь с нею, с той, что была для него сладкой тенью реальности, сладкой тенью желания, навсегда расставаясь с ночным узилищем любви, схороненным от грозных бурь. Да, Эней и он, он и Эней, оба они бежали взаправду, то не было, как в поэзии, лишь затянувшееся прощание, они бежали из ее, поэзии, промежуточного царства, будто и не годилось оно для жизни, хотя жила в нем и любовь, — куда же бежали они? Из каких глубин вставал этот страх перед материнскими зовами Юноны? Ах, любить — значит погружаться в черное зеркало ночи, погружаться на самое дно ночи, где сны становятся вневременностью, переступая через самих себя, а на том дне собирается все не обретшее форму, все незримое, все, что вечно стережет минуту, чтобы, подобно грозе, вырваться наружу, сея гибель и разрушенье: только дни переменчивы, только сквозь дни течет время, подвижное, преисполненное дневного света и зримое глазу время; неподвижно, напротив, огромное око ночи, в глубине которого покоится любовь, оно горяще, пусто и немо в звездном сиянье, око, что неизменно и неотступно, ночь за ночью, сквозь все времена обновляет в себе земную вневременность созидая миры и поглощая миры глубиною своей глуби; ничего не видя кругом, ничего, кроме слепящего своим блеском Ничто, оно вбирает в себя все очи, очи любящих, очи просыпающихся, очи умирающих, очи, гаснущие от любви, гаснущие от смерти, очи людей, гаснущие от созерцания вневременное.