— Конечно, мне важно знать, являетесь ли вы дедом Мелитты… если за мной действительно числится какой-то, хоть и совершенно неизвестный мне, долг, который можно возместить, я, несмотря на истечение срока иска, сделаю все, чтобы его погасить.
— Не так заносчиво, сынок, — просто сказал старик.
Жуткий стыд охватил А., от стыда он стал как бы нагим. Это было намного хуже, чем если бы нагота была причиной стыда. И почему лежит на столе этот предмет, давя своей тяжестью? Кто его положил? Или старик выслал его вперед? Если бы можно было посмотреть, что это такое, вероятно, было бы не так стыдно.
— Стало быть, мы договорились, что тебе не удастся откупиться… верно?
— Да, — сказал А., и его глаза встретились со слепым взглядом окруженных морщинами, бесцветных, но прозревающих суть стариковских глаз, который был направлен прямо на него.
— И нам обоим ясно или почти ясно, что твое время истекло и пора заняться этим, нам просто никуда от этого не деться, не так ли?
— Да… дедушка.
— И ты знаешь: то, что теперь исполнится, будет исполнением твоего собственного желания. Разве не так?
Это, однако, было для А. не так уж очевидно. Он, конечно, чрезмерно много занимался завещаниями, но желать наступления того момента, когда завещание вступает в силу, — нет, боже упаси, это ему никогда не приходило в голову. Совсем напротив, завещания казались ему проявлением того осторожного пессимизма, который постоянно помогал добиваться удачи и который в нынешние ненадежные времена вдвойне уместен. Поэтому он ждал, что еще скажет старик, и это ожидание немного походило на торжественную тишину, предшествующую вынесению приговора.
Да так оно и было. Ибо засим старик возвестил:
— Ты не хотел быть отцом, ты всегда хотел быть только сыном. Это было твоим желанием, почти обетом, а раз он совпадал с желанием, то прямо-таки неколебимым обетом. Ты связал свою жизнь с тем, что заменило тебе мать, с его угасанием, и ты должен будешь исчезнуть. Ты сам не оставил себе иного выбора.
Да, это было похоже на вынесение приговора несколько зловещее, как всякое вынесение приговора, но, однако, не страшное, тем более что в ту самую минуту в комнату ворвалась тяжелая, набрякшая влагой струя холодного воздуха и взметнула со стола бумаги, закружила счета со всеми их фунтами и франками, так что А. в напрасной попытке их поймать только краем уха слышал свой смертный приговор! А то, что осталось лежать на судейском столе, давя своей тяжестью, — corpus delicti[29]? меч правосудия? и то и другое вместе? — кажется, тоже вдруг стало не таким страшным. Однако старику ветер был так же неприятен, и, несмотря на то что он выглядел закаленным, ему, очевидно, было холодно, так как он вытащил из сумы шерстяной колпак — или это был судейский берет, необходимый для вынесения приговора? и натянул его на свою седую гриву.
Хотя и лишенное всякой торжественности, это было все-таки вынесение приговора. И, как положено, старик начал сухим судейским тоном толкование права:
— Принять его или нет, целиком и полностью зависит от вас, я буду последним, кто станет вас принуждать. Если найдете его несправедливым, можете его отвергнуть и не принимать во внимание. Ваша воля свободна, можете поступать по собственному усмотрению.
— А если я найду его несправедливым, сохраню ли я право жить? — осведомился А.
— Право? Ты должен будешь жить.
— И должен буду умереть, если найду его справедливым?
— Должен? Ты сделаешь это по доброй воле, да, по доброй.
— Но ведь тогда моя добрая воля может довольно легко совершить судебную ошибку по отношению ко мне.
— За такие слова тебе не снискать прощения ни в этой, ни в будущей жизни, — засмеялся старец.
— До чего же несправедливо, — горячился А., — дескать, по собственному усмотрению, но мое сознание слабо и неповоротливо, оно может сегодня счесть справедливым то, что завтра, по зрелом размышлении, покажется ему несправедливым. Если моя добрая воля хочет избежать серьезных, вернее, непоправимых ошибок, ей вообще не стоило бы решать.
— Не волнуйся. То, что ты называешь размышлением, для твоей воли вообще не имеет значения. Она решит прежде, чем ты начнешь размышлять, она ведь следует исключительно только знанию, таящемуся в самой глубине твоего сокровенного «я», которое никогда в жизни, даже если бы хотело, не может обмануть себя и неотторжимой частью которого она является вся целиком. Твои размышления плетутся у нее в хвосте и часто приводят к заблуждениям, запутывая тебя, по крайней мере в обстоятельствах не столь серьезных. Но здесь, когда речь идет о главном, никакой путаницы нет.
— Как смело вы беретесь утверждать! Виновен не виновен, я решить не в силах. Все окончательно запуталось.
— Все станет на свои места, если ты прислушаешься к своему сокровенному «я» и его знанию.
— Опять ошибка! Как раз мое сокровенное знание возражает вам с полным на то основанием. Ведь никак не скажешь, что вина таится в той малой толике добра, которое ты сделал в своей жизни. Быть хорошим сыном даже Библия велит.
Старик снова засмеялся:
— На это ничего не могу возразить. Почитать отца и мать божья заповедь, а так как человек в своем несовершенстве должен радоваться, если хоть наполовину верен заповеди, то при некоторой ловкости всегда можно найти оправдание и тому, что ты пренебрег отцом. Лучше половина, чем совсем ничего. Верно я тебя понял?
— Да, пожалуй.
— Хорошо, оставим это.
А. не был готов к столь быстрому отступлению.
— Я, конечно, не отрицаю, здесь есть некоторая доля вины.
— И в чем же она?
— Я слишком буквально понимал земное благо, которое обещано человеку за исполнение божьей заповеди, и загребал вознаграждение полными горстями. Хоть кутилой я и не был, но изо дня в день в полной мере пользовался всеми благами земными. Я люблю хорошую еду и питье, удобства жизни много значат для меня или значили, как мне сейчас уже, видимо, следует выразиться. Склонность к комфорту и беззаботной жизни заставила меня искать укрытие под крылом матери.
— Никто не говорит, что человек должен голодать и мучиться жаждой! Не собираешься же ты каяться во всех своих добродетелях? К чему этот разговор об укрытии? Церлина хорошо готовит — вот и все.
— Беззаботной жизни чувство ответственности ни к чему. С давних пор я страшился принимать решения и отвечать, а раз уж мне так не терпелось взвалить на себя ответственность за мать, я отгородился от всякой иной, укрывшись под материнским крылом.
— Это уже ближе к делу. Только ведь всякий должен ограничивать круг своей ответственности; ответственность за слишком многое оказывается безответственностью.
— Но я с самого начала стремился укрыться и бежать от ответственности. Именно потому я не испытал в своей жизни настоящей любви; я никогда не любил. И как только у меня появилась возможность бежать, я не раздумывая бросил свою возлюбленную, а она…
Внезапно он замолчал. Внезапно он узнал предмет на столе: это серебристо-серая сумочка Мелитты. И тяжесть ее так угрожающе необъяснима.
— И что же? — спросил старик.
А. указал на сумочку.
— Я подарил ей сумочку, а она потом велела вернуть ее мне. Черные пятна — это ее кровь. Я бросил ее, и ей осталось только одно покончить с собой. Я убийца.
— Не преувеличивай. Люди всегда преувеличивают, когда начинают говорить о своих любовных историях, потому что эти истории, счастливые или несчастные, остаются для них приятным воспоминанием на всю жизнь. Такими поистине ничтожными пустяками нам не стоит и заниматься их слишком много на этом свете. Твоей Мелитте надо было просто поискать кого-нибудь другого.
— Я был первым, кого она повстречала, поэтому стал для нее судьбой. Лишив ее возможности иметь ребенка, которая была бы для нее равнозначна самой жизни, я отнял у нее жизнь.
— Это спесь твоя застилает тебе глаза, иначе бы ты сообразил, что Мелитта могла бы народить детей и от кого-нибудь другого. Но если уж кто выбрал для себя роль эдакого жирного ребеночка, как это, не в обиду тебе будь сказано, сделал ты, то поумерь свою спесь самца.