Мальчишка-гонец так перепугался собственной оплошности, что действительно осадил чёрного породистого жеребца. Видно, у его десятка дела шли неплохо, если он до сих пор разъезжал на таком красавце. Не уморил, не загнал. «Берикелля, нужно дать ему людей под начало». Бату чувствовал себя охотником, в азарте подбегающим к только что сражённому стрелой лосю. Понятно, что этим лосем был не испугавшийся парень, а тот отряд, который наконец заметался в расставленных силках.
Перепуганный, побелевший под стать снегу удалец давно сполз с коня и едва ли не на карачках приближался к неумолимой судьбе.
— Эй, храбрый воин, ты откуда?
— Из дозорной сотни хана Шейбана, Ослепительный, — постукивая зубами, (похоже, всё-таки не от холода), представился удалец. — Не губи, джихангир.
— Встань. Не странно ли, что боишься своего хана, желающего тебе добра, но не боишься врагов?
Наверное слегка устыдившись собственного испуга, парень нашёл в себе мужество ответить колко:
— Неужели великий джихангир хотел бы, чтобы было наоборот?
— Ведь недаром же Шейбан удостоил тебя милости стать добрым вестником. Заслужил? — ответил Бату вопросом на вопрос. Его настроение лавинообразно улучшалось.
— Великому джихангиру открыто всё под Вечным Небом, даже благоволение ко мне хана Шейбана, — тут же укрылся вестник за ловко выставленный шит ритуальной лести. Выпалив такое, он слегка ужался, но смотрел прямо.
— Скажи Шейбану, что я даю тебе под начало десяток. Рассказывай! — бросил джихангир. — Где теперь урусуты?
— Закрепились на холме. Поставили щиты — их у них, похоже, много. Лошадей — в серёдку. И чем-то прикрыли. Не достать. Прицельная стрельба по щитам бесполезна. Сверху тупым дождём — жалко запасов стрел. Они ухитрились даже облить холм водой.
— Дзе... дзе. Это уже не важно. От меня ты получил повышение, теперь скачи к Субэдэю, передай ему благодарность за облаву. Пускай подтягивается сюда...
— Что это, Субэдэй? Отчаяние обречённых или надежда на чудо? — спросил джихангир. Его жёсткая, круглая ладошка, лениво вспорхнув к сдвинутым бровям, встала на пути палящего «глаза Мизира», столь ленивого в этих краях.
— Думаю, они грезят о невозможном. О том, что основные наши тумены накинутся на Ульдемир. — Непобедимый не любил, когда планы врага не умещаются на его ладони, поэтому сердито, но не совсем уверенно проворчал: — А от той мелочи, что мы оставим на их уничтожение, Евпат, похоже, надеется ускользнуть, как ленок сквозь грубую сеть.
— Такие багатуры. Жалко. Нужно, чтобы они сдались на милость... Хорошо бы приручить этих проворных волкодавов. Но это забота не твоя, это — забота Бамута. — Произнеся это пожелание, хан мысленно прикрыл себе рот. Не прогневим ли благосклонное Небо тем, что слишком многого от него требуем? Аппетит меж тем разыгрался. Хан повернулся к заскучавшему было старику: — А что приготовил нам ты? Не брать же этот холм наскоком, в самом деле? — «Конечно брать», — осадил он себя уже вторично, но на всякий случай взглянул на воспитателя с надеждой: есть ли план или нет? А вдруг?
— Ясно и без Бамута, — с некоторой долей старческой ревности (которую Бату стал у Субэдэя в последнее время замечать) вскинулся Непобедимый, — пока они стоят и дышат друг другу в шею, решение Евпата — решение всех остальных. Перед лицом врага одна голова, одна гордость. Будут стоять перед нами связанными — подумают и своим умом.
— Трусливым умом, — подзадорил джихангир.
— Рассудительным, — не принял шутки полководец, — но я бы не стал разговаривать с ними сейчас. Что толку гладить волка против шерсти? Только оскалится.
Бату и раньше сомневался, что переговоры — это правильное решение: не те люди. Они готовы умереть (по крайней мере, пока стоят все вместе) — это одна печаль. Они никаким обещаниям не поверят — это печаль другая. Там черниговские дружинники. Бамут с досадой рассказывал, что некоторые из них десять с лишним трав назад сражались с монголами на Калке-реке. А раз так, теперь не поверят, поскольку прекрасно помнят: тогда сдавшимся воинам обещали жизнь и всё равно всех посекли. Так аукается через много лет несдержанное обещание.
«Мизир всё помнит, Мизир мстит». Несмотря на то что сегодня грозное воплощение Хормусты, которое карает не сдержавших слово, досаждало именно ему (причём именно ему совершенно ни за что), джихангир на Бога не обижался: «Пусть будут мелкие неудобства, зато торжествует мировая справедливость».
И всё же было трудно не воспользоваться таким прекрасным поводом, чтобы припомнить Субэдэю те старые грехи, и он таки не удержался, поддел: видишь, мол, ничего не бывает просто так. После такого на протяжении всего дня Субэдэй был с джихангиром подчёркнуто вежлив, и это, конечно, означало, что он обиделся. Впрочем, обида не помешала старому служаке изложить необычную задумку.
— Что? Джурдженьский огонь? Ты шутишь?
Большинство грубых катапульт, неуклюже и малоприцельно плюющих неповоротливые камни, было решено соорудить заново уже под Ульдемиром — всё равно не хватало лошадей тащить эти массивные уродины от города к городу. Но немногие — небольшие и точно бьющие — утомлённые мерины-тяжеловозы везли на скользких полозьях. Эти немногие швыряли не камни, а горшки. Из этих горшков, подобно джиннам, вырывался волшебный живой огонь. Он дышал своими весёлыми языками не куда-нибудь, а в чётко обозначенное место. Строить такое диво снова и снова было совершенно невозможно, да и пристрелка занимала не один день.
Отряд Коловрата, задумывая свой дерзкий рейд, явно принюхивался и к этим «джиннам», наверняка ему нашептали, а соблазн зело велик... и вот...
— Именно джурдженьский огонь. Подгоним, зашвырнём несколько снарядов туда, где у них лошади...
Белый снег, опоясанный вечной зеленью ельника, а под ними пылающим закатом носятся, трубно стонут, бросаются на дыбы огненные кони — джурдженьское зелье пылает на из спинах.
Старик угадал. Плотный щитоносный строй мало уязвим для стрел, а уж медленные метательные снаряды использовать в чистом поле — не в осаде — просто безумие, до Субэдэя никто не додумался. Тяжёлые камни и горшки с зельем ленивыми воронами летят, не стрижами. Не зевай, уворачивайся, отбегай. Но если враг стоит плечом к плечу, тогда ущерб такой, будто конь в поле ржи валялся. Куда ни глянь — кругом примятые колосья тел.
Загорелось и ограждение. Шум, гам, визг, мольба... Обезумевшие люди — живыми факелами — кидаются врассыпную... А Субэдэю того и надо. Тут уж дело стрелков «хоровода» носиться по кругу и жалить, жалить, намётанной рукой отводя огромные хинские луки за ухо. Всё, разгром... Заметались с арканами «ловцы человеков».
Евпатия взять живым не удалось. Поняв, что всё кончено, навалился боярин на меч.
В Ясе туманный указ — дарить пощаду и милость отличившимся воинам врага. Но тут пленных слишком много, даром, что ли, ловили? Непримиримых отпускать нельзя.
Уцелевшим черниговским дружинникам и гридням Коловрата предложили присоединиться к войску. Долго растолковывали им толмачи: да, их не будут использовать против Рязани и Чернигова, а после похода — воля, кто желает — выслуга. Если, конечно, поклянутся не воевать на стороне его врагов.
Полторы сотни дружинников изъявили покорность. Плохо ли? Воевать с суздальцами не противно, не скользко. Зуб на них давно клыком торчит. Это был, слава Небу, привычный для здешних людей договор, Бату же очень важно показать: в их жизни всё остаётся прежним — с переходом в подданство к новому правителю рабства не станет больше.
В случае отказа — по правилам древним, как мир, — дружинников поджидал неунывающий жертвенный нож. Считалось, что таких назойливых пчёл, как обученные воины врага, даже в обозе тащить опасно.
Не так чтоб много, но были среди гридней и те, кто выбрал смерть. Когда их тела сползли в снег, джихангир сглотнул появившийся в горле ком и пожалел о своей невольной твёрдости. Но хан уже знал: он не столь силён, чтоб разглаживать шрамы на лице превратности, бередить опасным милосердием и не Темуджиновы вовсе, а в души вросшие корнями неписаные законы.