Рыжие волосы незнакомца напоминали о цвете рода Борджигинов, вспомнились также восторженные жители Уйгурии. Бату, как и отец, не удостоился богоподобной меди на голове. Однако лицо пришедшего было совсем не монгольским. Подстриженная борода, которая редко встречается у татар (а на лицах монголов — более частый гость), не делала его знакомым — лицо было совсем другое, диковинное. Это было одно из тех лиц, которые в Китае высокомерно называют «обезьяньими» — одно из лиц «вечерних стран»[35].
Бату пока не был ханом, и из-за своего возраста мало ещё привык к почтению, однако местные сартаулы буквально стелились перед ним ниц, словно пытаясь снять сопревшие в дороге гутулы. Но этот человек слегка согнулся в поясе и протянул юноше кожаную трубку, запечатанную воском с обеих сторон.
— Мутуган наказал, чтобы я передал это лишь в твои руки, тайджи...
— Мутуган?! — Коленки Бату радостно задрожали... — Я не ждал от него послания, но и табун туркменских иноходцев не обрадовал бы меня больше. Тайджи Мутуган мой анда, вторая оглобля в повозке. Чем неё тебя наградить, чужеземец?
— Об этом поговорим после, царевич, — твёрдо и несколько более независимо, чем требовал обычай, произнёс «дальняя стрела». — Мутуган передал на словах, чтобы ты прочёл это сразу, немедленно, прежде чем отпустишь меня.
Бату всмотрелся в бородатое лицо. Посланец был молод (хоть и явно старше голощёкого Бату), но зелёные, какие-то тусклые глаза его старили. Не делали зрелым, как бывает при опыте не по годам, а именно старили.
Юноша извлёк из трубки свиток, с нетерпением развернул и погрузился в уйгурскую вязь. Читать и писать царевичей учили грамотеи из Уйгурии в той же проклятой «учёной яме» — хоть в чём-то польза от мучений. Мутуган был в послании, как всегда, весел. Его румяные щёки с ямочками будто виделись и сквозь строчки.
«...был свидетелем небывалого. Джелаль-эд-Дин, пусть и с троекратным преимуществом, разбил нашего удальца Шихи-Хутага. Так твой друг Мутуган увидел алмаз, затерянный в чёрной толще однообразного камня. Ибо бесценному по редкости алмазу можно уподобить битву, проигранную нашим вечно непобедимым войском. Я не строил из себя багатура и сабелькой особо не махал. Отвратительно рисковать головой, когда многие за её сохранность отвечают такими же бесполезными приростками к туловищу, только своими. В тот день позавидовал их доле: простые нухуры могут распоряжаться временем смерти. Воистину у нас, чингисидов, отняли самое важное, не спросив и желания. Сартаульский Сулейман сказал: «Миг смерти лучше мига рождения, как живой пёс лучше мёртвого льва».
Однако хан Темуджин предпочитает псов даже львам живым — даром что он любит делать мёртвыми вторых для размножения первых, испуганную преданность ценит выше львиного самоуправства. Вот что я подумал тогда: можно ли совместить львиный ум и слепую верность пса? Это я и сказал великому деду. (Мы встретились. Да, удостоился).
«Ты управляешь при помощи страха, — сказал я ему ещё, — страх плодит своё подобие — трусов. Как же в такой отаре вырастут «гордые повелители народов»?» Я был зол, потому что кешиктены казнили десять моих людей, отступивших без повеления, но там не слышно приказаний. Каков же был их выбор? Лёгкая гибель от своих взамен тяжёлой — от чужих? В таком случае правы бежавшие самовольно... Джелаль-эд-Дин аккуратно снял с наших пленных псов (тех, кто не бежал) их живые непришитые шкуры, чтобы некого было сравнивать с ним — со львом, уже наполовину мёртвым. Я их видел потом, ещё шевелившихся, я приказал их добить, брезгливо отвернувшись, за что мне стыдно. Они умирали очень старыми — эти юноши, — но кричали о матери, а не о хане.
Но Темуджина разве поймёшь — он рассмеялся и даже похвалил меня за дерзость: «Как ни пугай — тигра не запугаешь, как ни хвали шакала — в тигра не превратишь. Пуганые шакалы способны гнать даже чужого льва. Или хочешь, чтобы сильные рвали друг друга, а слабые грызли их тела? Этого хочешь, Мутуган? Так и было в землях шаха Мухаммеда до нашего прихода».
Написанное послание было более кратким, но Бату видел не потускневшие строчки на пергаменте — перед ним стоял его друг и рассказывал, всё как при встрече... Бату отчётливо видел, с каким выражением воображаемый Мутуган произносит ту фразу или другую. Иногда демонстрирует что-то вроде растерянности мелкого плута, которого поймали на краже лепёшки, как у того глаза бегают, а потом вдруг лицо друга становиться жёстким и страдающим.
Эх, анда, анда... За каждого своего нухура снимет с себя последнее — он такой. Сам, наверное, подбирал, учил, радовался как ребёнок успехам любого агтачи[36] и тележника... И вот целый десяток... между делом... р-раз... и задавили тетивой, каково ему было...
Ходил, наверное, хоронить... зубами скрипел, долго утопал глазами в погребальном огне (или зарыли как преступников?), слёзы ярости сушил... А тут на тебе: «Непуганые шакалы грызут своих, пуганые — чужих». Как он, наверное, любил в этот момент их мудрого дедушку.
«...Великий говорит: «Дурное липнет само, а мудрое, подобно огню, не удержишь». «Учёная яма» — вещь вполне прилипчивая и на огонь мало похожая, тебе ли не согласиться? Хан Темуджин расспрашивал меня о нашем тамошнем житье-бытье. «Полезно ли было? Как наставники?» Я же, памятуя, что «мудрое не удержишь», ничего ему не сказал. Так что пусть уж всё останется там у ребят как есть — добро, что не хуже».
Далее шли шуточные юролы общим друзьям, пожелание непутёвому Орду, чтобы тот почаще «ходил вниз ногами»... и далее в том же духе.
Забыв о ждущем в сторонке человеке, Бату держал Мутуганово послание в руках и как бы рядом с другом стоял. Они были вместе, а значит, — весёлыми и сильными. Те трудности, которые ожидали Бату на Иртыше, казались теперь азартной игрой под ясным солнышком. Но время настало — он вернулся из грёз в шумный абрикосовый сад, где его нухуры пьяными голосами выводили разухабистые песни и издевались над перепуганными магометанами.
— Как тебя зовут, добрый вестник? Здоровы ли твои родители? Что желаешь в награду, — вполне искренне стал задавать ритуальные вопросы царевич.
— Меня зовут Боэмунд, я из города Безье, это очень далеко. Родители мои не больны, спасибо, ибо освобождение из сетей телесных — наилучшее из лекарств. В награду желаю присоединиться к ним быстрее, — ответил гонец.
— Что у тебя за горе, Бамут, я не знаю. Чем могу, помогу, — растерялся Бату, — но за добрую весть не помогают встрече с родными, ушедшими в Страну Духов.
— Ты наверняка мне поможешь по вашему обычаю, благородный тайджи. Ведь я принёс тебе не радостную, а чёрную весть.
Предчувствие ожгло Бату бичом:
— Говори!
— Твой анда Мутуган, послание которого ты читал сейчас, погиб при взятии крепости Балтан. Он сказал мне до того: «Если что со мной случится, пусть мой анда, читая послание, видит меня живым», — посланец промедлил мгновение, — а на следующий день его убили...
— Да, — прошептал царевич, ещё не осознавая до конца смысла этого известия, — значит... всё-таки... мигом смерти распорядилась судьба, а не хан. Он хотел такого...
— Стрела, пущенная ручной баллистой[37] издалека, — добавил Боэмунд, — при таком не наказывают телохранителей. За что? Он мечтал погибнуть именно так: чтобы никого не наказали.
— Ты думаешь, он мечтал о погибели? — Просто чтобы что-то сказать, не молчать... Шевелиться не хотелось, вообще ничего не хотелось. «Один, навсегда один».
Из далёкого мира еле слышно долетали бессмысленные слова:
— Прости, тайджи. Порою собственные желания выдаёшь за чаяния других. Я не говорил о нём. Это я о себе, ничтожном. Исполни же положенное по обычаю, пошли меня в Страну Духов за чёрную весть.
Что-то было в интонации «дальней стрелы», заставившее серую муть развеяться. Деревья и суетящиеся у расстеленных войлоков силуэты стали чётче... Бату прислушался: