Секретарь боялся пошевельнуться: кто слышит откровение начальника, тому не сносить головы. Он стоял с кислой миной, будто ему на усы плеснули рассолу. Но следователь смотрел сквозь него, будто был один.
– С гимназической скамьи меня отпустили на все четыре стороны, но обида, как испорченный флюгер, развернула меня к его фамильному особняку. Это была месть, да и кусок хлеба на дереве не растёт, одним словом, я залез в дом. Вор из меня вышел никудышный, и я загремел в участок… – Клодов согнулся, точно опять взвалил тяжесть краденого. – Сейчас он выставляет меня опричником, а у самого брат – жандармский ротмистр. Он-то и спустил с меня семь шкур, прежде чем отправить по сибирскому тракту. И пока я звенел кандалами, пухнув на хлебе с водой, мой обидчик читал дамам стихи про ананасы в шампанском… – Стиснув челюсть, Клодов стал похож на бульдога. – Но жизнь переменчива, как правда под пыткой: все думают скользить по ней, как Иисус по водам, а спотыкаются, будто на ступеньках в ад. У России особый календарь – за февралём приходит октябрь. Когда я вернулся, вокруг уже размахивали кумачом, жгли усадьбы и распевали про новый, прекрасный мир. На висках у меня играла седина, но ведь каждый навсегда остаётся во временах своей юности. Водоворот развёл нас, как щепки: он пошёл добровольцем в белую армию, я вызвался в Комиссию…
Клодов глубоко затянулся.
– «Час искупленья пробил!» – натянуто улыбаясь, вставил секретарь. – Наш колокол разбудил человечество!
Клодов поднял на него глаза, точно впервые заметил.
– Брось, – устало перебил он, – человечество уже тысячи лет просыпается не в ту сторону и встаёт не с той ноги.
Он расставил пятерни, как хищная птица, вонзившая когти в стол.
– Раз ко мне привели рыжебородого мужика, его взяли спросонья, и он, шаря по стенам осоловевшими глазами, никак не мог взять в толк, где находится. Я уже не помню, в чём его обвиняли. «Раздобрел ты на барских харчах – в райские ворота не пролезешь, – усмехнулся я, прежде чем накормить его пулями. – Однако не изволь беспокоиться, в аккурат доставлю!» И он сразу вспомнил зимние утра, сутулую фигуру на заснеженной дороге, которую так и не обогнал…
С хрустом разогнув пальцы, Клодов приподнялся, сделавшись выше макушки.
– Шли годы, и чем дальше, тем больше я понимал, что одни на «ты» со своей судьбой, другие – с чужой. Когда я отбывал каторгу, мой обидчик женился, взяв девушку из своего круга. У него родилась дочь, которой я мог стать дядей, и он думал, что живёт в раю, будучи в двух шагах от ада. А сестра скончалась у меня на руках. В тифозном бараке, бритая наголо, она стала страшнее собственного скелета, но бредила, будто тайно обвенчалась с ним, когда он привозил ей охапки роз… А теперь он решил сделать из меня великого инквизитора, рассказывает так – комар носа не подточит! Только меня не проймёшь – шлёпнул отца, расстреляю и сына!
Клодов смотрел на снежинки, точно считал, сколько прошло через его руки. Он припомнил оскаленное лицо жандармского ротмистра, молящие глаза школьного дядьки, искалеченного японским штыком.
– А головы всегда летят, – открестился он от убитых, – и голова Олоферна лежит на одном подносе с головою Предтечи.
Сложив ногти, секретарь стучал ими по зубам, будто ковырял зубочисткой. День, серый, ненастный день висел за окном самоубийцей, на которого больно смотреть.
– На земле все – вурдалаки, – задёрнул шторы Клодов, – захотелось крови попить – вот и вся любовь. – Он перешёл на хриплый шёпот: – Ведь и ты, небось, любишь врагов народа, когда из них жилы тянешь?
Секретарь ответил неприятной, узкой улыбкой. Клодов подошёл к умывальнику, зачерпнул шайкой из ведра.
«Сегодня арестованный сдаст нам эмигрантское подполье, но прежде полей мне, бумажная душа, – убива-ать нужно чистыми руками…» – зевнул падший ангел, листая загробный кондуит. Он расстегнул пуговицу и, нагнувшись, подставил волосатую спину. Сидевший на камне мелкий бес, вынув из-за уха гусиное перо, бросился лить воду. Сатана фыркал, как кот, точно хотел смыть прочитанную историю, но она не шла из головы, напоминая ему собственную.
– И кто же из этих двоих у нас?
– Оба, – хихикнул бес. – Пожили у Бога за пазухой – пора и честь знать!
Он раскрыл книгу, строки которой налились кровью. Сатана распрямился и, перебросив хвост через плечо, стал чертить на песке.
– Как ни крути, – задумчиво изрёк он, – а из песни слов не выкинешь.
– Попал в неё куплетом – изволь быть пропетым! – опять хихикнул бес.
На земле прокричали петухи. Шагая след в след, на неё блудным сыном возвращался день.
– Я уже подтёр имена, – угодливо завертелся бес. – Вписать новые?
Родственник
– Надо бы санитара…
– Обожди… Ему ведь больше не понадобятся.
Уперев в пол костыль, Харитон стал шарить по кровати, вывернул карманы, залез под рубашку:
– Вот, зараза, – ни рубля, ни креста.
Арсения привезли вечером, и он застал его в бреду. По равнодушию врачей он понял, что сосед не выкарабкается. Щуплый, жалкий, он казался ребёнком на огромной двуспальной кровати, хозяина которой расстреляли, забрав дом под военный госпиталь. Арсений покосился на восковое, пожелтевшее лицо с выпиравшими скулами, на костенеющее тело, ставшее по смерти ещё меньше.
– Надо бы санитара… Харитон уже повалился на койку.
– Да надрались с вечера – дрыхнут… Утра придётся ждать – утром обход.
Комната была в лунных пятнах, за окном чернели яблони, скребли ветками крышу. Говорить было не о чем, но присутствие мертвеца придавало тишине мрачную торжественность.
– Чёрт, теперь не уснуть…
Арсений потянулся за сигаретой. И скривился – на бинтах выступила кровь.
– Давно в горах?
– С год.
– Что же ты, «жмуриков» не насмотрелся? Прикрой одеялом – и все дела…
Говорили поверх мертвеца, негромко, точно боялись разбудить. Харитон перебросил подушку в ноги, облокотившись на спинку кровати с приколотой бумажкой: «Х. Дрель, прапорщик».
– А мне их с детства довелось таскать… Места у нас глухие, тмутаракань. Помню, в кабацкой луже лежал человек лицом вниз – из спины финка торчит. Так вот, пока протокол составляли, кто-то при всём честном народе спёр нож и пропил в кабаке.
Харитон хрипло рассмеялся.
– И чего ты его разглядываешь – чай, не шевельнётся. Ладно, кинь махры – сам накрою. К смерти, как к жизни, привычка требуется…
Одеяло, прикрывшее мёртвое лицо, оказалось коротким – вылезли голые ступни, и Харитон растянул его по диагонали.
– Да, к смерти привычка нужна, а здесь – кому как выпадет.
Боль отступила, Арсений курил, привыкая к молчанию, слушал, как яблоки бьют на ветру о стекло, но прапорщик вдруг зашептал, тяжело играя желваками:
– У моего однокашника, Филофея Гридина, отца на глазах убили. Здоровенный мужик был, кузнец, мог наковальню, как бабу, на вытянутых руках нести, а ему топором по затылку. А убийца – приятель его, Тимоха Бородич, хутор у запруды держал. Уж чего они там не поделили? Отец Филофея каждый день из кузни через мостки шёл, а мы из школы возвращались, так вот на этих мостках и увидели смерть…
Харитон почесал лоб, переживая прошлое:
– В деревне все наперечёт, знали, чьих рук дело, но поди докажи…
– А почему ж не заявили? – радуясь разговору, спросил Арсений.
– Последнее дело! О себе каждый сам должен печься – даже на собственных похоронах. – Прапорщик загоготал. – Или ты думаешь: буду тонуть – руку протянут?
Арсений отвернулся.
– Ладно, не сердись… Это я вспомнил, как Филофей в воду бросился: отца на руках держит, каменеет. Я – помогать, сердце колотится, голова в тумане… И слышу, бормочет кто-то… А это Филофей клянётся отомстить.
Харитон закашлялся:
– Хороший у тебя табачок, лейтенант, только наш самосад крепче.
Арсения ранило в руку, и он представлял, как поедет к родне, где его будут встречать, как героя. Харитона он слушал с интересом, но без сострадания – когда брезжит счастье, чужая судьба не кажется горькой.