Осень завертела, закружила еще больше. В школе я училась хорошо, но без особого интереса. Институт открыл для меня необыкновенный, сверкающий мир. Мир настоящей литературы и науки, мир поисков и открытий. На первой лекции декан, откашлявшись, сказал:
— Забудьте все, чему вас учили в школе.
Он оказался прав. Столько нового, волнующего, захватывающего свалилось на мою голову. Новые знания, новые отношения, новые мысли, новые люди. Было над чем подумать. Правда, на первых порах приходилось нелегко. Однокурсники выглядели более развитыми, начитанными, искушенными. Многие из них были отпрысками людей, занимавших довольно высокие ступени на социальной лестнице «Совка». Так они называли нашу страну. А я — девочка с рабочей окраины. Даже с термином «Совок» столкнулась впервые. Приходилось мириться с высокомерием сокурсников, брать другим. Хотя бы отличным знанием русской классической литературы, к которой многие относились брезгливо. А еще — свободным владением французским языком. На занятиях я легко и просто болтала с преподавательницей французского. Она меня даже освободила от посещений. Ну, да! Как же! А постоянная языковая практика? Бабушка, — спасибо ей и за русскую литературу, и за французский, — всегда говорила, что без постоянной практики язык забудется через неделю. И все же при этом пришлось наверстывать, наверстывать упущенное… Сразу после занятий в институте я отправлялась в библиотеку. Засиживалась там до закрытия. Домой возвращалась поздно. Мама возмущалась. Твердила, что нельзя превращать родной дом в гостиницу по будням и в читальный зал по выходным. Отец совещался с Никитой по поводу такой «ненормальности». Никита хохотал. Советовал им отстать от меня. Пусть, дескать, учится, если ей так нравится. Мама не слушала Никиту. Она даже начала симпатизировать Широкову, который не оставлял бесплодных попыток вытащить меня «из сетей проклятой науки». Высокопарные выражения Генки меня смешили, его усилия оставляли равнодушной. Мне было интересно учиться. И я училась взахлеб. Во втором семестре у меня стали появляться друзья на курсе. Жизнь казалась отличной штукой. Все люди замечательные и добрые. Предметы все интересные. Ну, или почти все. Преподаватели прекраснейшие. Аудитории чудные. Особенно Ленинская. Даже обшарпанная пельменная во дворе перед зданием института — классное заведение, где можно плотно и недорого пообедать, не теряя при этом много времени. И вдруг…
Как гром среди ясного неба — случай с Юрием Петровичем Росинским.
Юрий Петрович вел в двух группах семинар по истории КПСС. Я сначала удивлялась, зачем это филологам? Мы же не историки. Но умные люди мне все популярно объяснили, и я удивляться перестала. А потом уже и не жалела. У Росинского семинары были захватывающими. Он имел доступ в архивы партии. Выдавал нам на занятиях уйму такого, чего нигде не прочтешь и тем более не услышишь. Позволял студентам комментировать многие исторические факты, как хотелось. Выдвигал лишь два требования: думать самим и свои выводы жестко аргументировать. Нередко можно было наблюдать такую картину: Росинский, с неуловимой лукавинкой в лице, покачиваясь с пятки на носок, стоит у доски. На доске меловые схемы. Он вполне серьезно замечает:
— Я вот слушаю вас и удивляюсь. Вы, Богатырев, воспитанный советской властью молодой человек, по своим убеждениям, оказывается, — кадет.
Коля Богатырев, невероятного роста и сложения, точно так же покачиваясь с пятки на носок, поглядывая на Росинского сверху вниз, точно так же серьезно отвечает:
— Вы сами, Юрий Петрович, по убеждениям — левый эсер.
Группа заливается смехом. Росинский же невозмутим.
Неожиданно Росинский пропал. В конце апреля. Семинары у двух групп не проводились. Мы сначала не придали этому значения. История КПСС — предмет не профилирующий. Может, заболел человек? А замены нет, так как заменять некому. Но в один из пасмурных дней, сразу после майских праздников, перед третьей парой в полупустую аудиторию влетел Вовка Соловьев. Взъерошенный, с выпученными от ужаса глазами. Громким шепотом объявил:
— Ребята! Росинского уволили! И, наверное, посадят!
Мы кинулись к Соловьеву. Пусть объяснит свою брехню.
Бедного Вовку чуть не растерзали, но информацию вытрясли. Оказывается, он болтался в деканате по каким-то там своим делам и стал невольным свидетелем разборки среди преподавателей. Профессура так возбужденно бурлила, что Вовкино присутствие осталось незамеченным. Дело в следующем. Из возмущенных реплик и оскорбительной перепалки стало ясно — на Росинского настучали. И настучали непросто. Какой-то студент застенографировал последний семинар Юрия Петровича. Нет, не законспектировал, а именно застенографировал. И отнес свои записи в первый кабинет товарищу Жучкову.
Про товарища Жучкова знали все. Нас о нем предупредили в первые дни учебы. Особист. Выполняет функции строгого кагэбистского надзора. Мы тогда еще много шутили по этому поводу, не принимали всерьез необходимость этого самого надзора. И вот, нате вам! Но самое ужасное то, что донес кто-то из нашей группы. К прискорбию, фамилия этой подленькой душонки осталась неизвестной.
— Теперь ни один «преп» не хочет идти в нашу группу на занятия. Боятся, и на них настучат, — горестно закончил Соловьев свое повествование.
Мы бурлили весь день. Митинговали, пока не пришли на занятия вечерники. Дома я, не надеясь на свою память, схватилась за тетрадку по истории партии. Конспектировала на всех предметах добросовестно, почти дословно. Пролистала записи. Потом перечитала внимательнейшим образом. Ничего, что можно инкриминировать как угрозу существующему строю. Просто Юрий Петрович учил нас быть честными. Только и всего. Значит, честным быть опасно? Значит, честным быть нельзя? Я жалела Росинского до слез. И боялась за себя. Мне становилось страшно, стоило подумать, за что может пострадать каждый из нас. От незнакомого страха першило в горле и потели ладони. Мысли разбегались в разные стороны. Молчать. Ни с кем никогда больше не обсуждать серьезных проблем. На вопросы отвечать отрицательно и уклончиво. Может, вообще говорить меньше? Тогда лишнего не сболтнешь.
И еще кое-что было страшным. Ладно бы стукачом оказался один из преподавателей. Они люди пожилые. Сложились как личности, наверное, еще при Сталине. У них свои, устаревшие взгляды. Но провокатор — студент-первокурсник! Кошмар!
Наша группа тяжело переживала свалившийся на нее позор. История скоро разнеслась по всему институту. Два факультета, обосновавшиеся в главном здании на Пироговке, — наш и исторический, — показывали на группу пальцами. Все. От первого до пятого курса. Брезгливо обходили стороной. Даже аспиранты, придя на занятия, странно принюхивались, словно пахло помойкой. Знакомые с других факультетов не давали даже прикурить. Если встречались на улице, они делали вид, что не узнают. А нам и комплексовать по этому поводу было особо некогда. Мы все дни занимались выяснением отношений. Проводили собственное расследование: кто заложил Росинского? Любимец Юрия Петровича Коля Богатырев как-то грустно пошутил:
— Вы не находите, что и мы наконец вплотную столкнулись с традиционными вопросами русской интеллигенции?
— Какими? — равнодушно спросил кто-то.
— Кто виноват? И что делать?
Шутку оценили. Немного поулыбались. Улыбки, правда, вышли довольно натянутые. И снова ожесточились через минуту.
Это были кошмарные дни. В группе воцарились всеобщее недоверие и подозрительность. Ребята внимательно вглядывались в лица друг другу. И в глазах каждого откровенно читалось: «Кто? Не ты ли?» Естественно, тут не до учебы. Вяло закончили семестр. Вяло сдавали сессию. Никому ничего не хотелось.
Я долго страдала в одиночку. С откровенной подлостью не встречалась раньше никогда. Нужно было переварить. Переваривала. Носила все в себе. Но как-то не выдержала. Поделилась с Никитой. Тот аж присвистнул. Не торопился, обдумывая услышанное. Наконец высказался:
— Первый раз сталкиваюсь с подобным. Знаешь, переводись от греха подальше на другой факультет. Или в другой институт. Есть же еще? Крупской, вроде бы? Уж если в вашей группе стукач завелся, вы все потихоньку за своим Росинским отправитесь.