– Я в Париже был очень недолго.
– Признаюсь, желала я очень, чтобы ты с ней встретился, я за тебя ее прочила. Но и как ты рассказываешь, это не хуже моего. Любовь к такой девушке заставит каждого подтянуться и создавать положение.
Услыхав опять положение, Алпатов даже вздрогнул и понял окончательно: он сделал большую ошибку, что, желая приятного матери, сказал лишнее. А повторяемое матерью положение привело его к довольно тревожному раздумью о действительности. Он пересел к окну и затерялся глазами в снегах: то положение создавалось на версальских озерах, в зеленеющих деревьях, под жужжание пчел. Тут еще не прилетали грачи, и только что побурела дорога. Вдали по невидимой тропе в снегах, то показываясь, то исчезая, шел с кадилом в руке деревенский священник, за ним на полотенцах несли тесовый гроб, и за гробом ныряли бабы в снегу.
– Гусёк! – вскрикнула Марья Ивановна. – Это его несут. Господи, да как же это я прозевала!
И перекрестилась. В коридоре кашлянул староста.
– Ты что пришел?
– Гуська вынесли, пришел доложить.
Все вышли к воротам. У каменных столбиков остановилась деревенская процессия с покойником. Отец Афанасий поет тонким тенором. Как все постарели! Работник Павел тоже седой. Тихонечко спрашивает его Михаил Алпатов, почему же покойника полем несли.
– Вершину оврага промыло, – сказал Павел, – живые-то еще ходят по гребешку, а покойников носят кругом. Случай уже был такой: сами удержались, а покойника выпустили, так и съехал в гробу, как на салазках, в овраг.
Отец Афанасий недолго поныл у ворот. И в церкви все у него наскоро, и вот уже дальше, на кладбище идет, помахивает кадилом.
Оттепель. Снег сливается с небом. Горизонт совершенно исчез. Рыжая дорога, кажется, поднимается все выше и выше на небо, и туда уносят Гуська.
– Дорога-то как подопревает, – сказал Иван Михалыч, – вот-вот просовы начнутся. Вот-вот грачи прилетят.
– Видели, – сказал о грачах Павел. – А там и перепелки прилетят, да некому будет ловить.
– Отловился!
– Крышка! – ответил ему Павел. – И чудак же был покойник. Все знали: помирает старик. Вижу, в поле идет человек. Я пригляделся: Гусёк. Я его догоняю, я ему: «А, сказывали, ты помер. Куда ты идешь?» Он мне говорит: «Я, Паша, домой». Подивился я и пошел от него.
– Чего же ты его в деревню не вернул?
– Чего его вертать, все там будем, все домой придем. Ну, конечно, потом хватились, нашли: сидит в ендове на горелом пне, где вы с ним все, бывало, перепелок ловили, сидит, как живой. Ну, а видно, не хотелось уходить домой-то: на щеках, на бороде слезы замерзли.
Поравнялись с соседней усадьбой. Запел отец Афанасий. Вышла из ворот седеющая Софья Александровна. Крестилась, крестилась. А потом присоединилась к Марье Ивановне, и такой у них живой разговор. Алпатов услыхал слова: «инженер», потом «невеста» и, наконец, «положение»…
Софья Александровна даже перекрестилась и сказала, посмотрев на Алпатова очень внимательно:
– Ну, Марья Ивановна, поздравляю; теперь он проскочил.
– Кто бы думал!
– Мы думаем, а господь по-своему.
И еще, и еще перекрестилась зараз и потому, что бунтарь и безбожник Михаил проскочил, и что показалось близко деревенское кладбище.
В поле, где глазу уже и совсем схватиться не за что и совсем уже было, как будто отец Афанасий, помахивая кадилом, пробирается к небу, остановились наконец среди небольших кустов. Крестов на кладбище почти не было, почти все были повалены летом коровами и свиньями, а кустики почти начисто были обкусаны овцами.
Тут зарыли Гуська, перепелиного охотника.
Коротенькая правда
Ночью нажимает мороз. Утром деревья одеваются инеем. А в полдень разгорается небосвод, исчезает иней, каплет с крыш, дорога сильно буреет, синица поет брачным голосом. Синицу ли русскую слушать после птиц в Булонском лесу!
Вот почему, верно, и не удаются все письма Алпатова к невесте в Париж: как будто раньше его кто-то приходил к этой снежной русской весне, взял от нее все лучшее и оставил ее медленно тянуться в тревожной тоске. Он, однако, не может писать о тоске русской природы и убожестве вековечной работы своей матери в маленьком имении на банк. Он пишет о будущем и рассуждает, доходит до цитат из умных книг. И так обманчиво это писание. В ночной тишине кажется ему во время писания, будто само это маленькое имение движется под напором его мысли и чувства… Так бездарный писатель заменяет себе жизнь бумажной работой; находятся такие же, как он, жалкие читатели, поощряют его, и он верит в себя и так проводит всю жизнь на свободе вместо заключения в больнице для умалишенных.
К счастью Алпатова, далеко до рассвета в коридоре начинается удивительный шум, и весь дом наполняется ароматом ржаной соломы. С детства знакомый таинственный шелест и чудеснейший в мире аромат побеждают раздумье над этим чудовищным для европейца хозяйственным преступлением – сжигать вместо дров солому, силу земли выпускать в дымозую трубу. Привязанность с детства к этому шелесту, к этому аромату столь велика, что обращается не только против агрономического раздумья, но и против умственных писем к невесте. Перечитав написанный вздор, он идет в коридор, совершенно заваленный, и в печке вместе с соломой сжигает всю исписанную за ночь бумагу. Родная ржаная солома в этот раз спасает Алпатова и внушает ему решимость немедленно ехать и достигать не бумажного, а действительного положения.
– Ехать так ехать, – сказала ему за чаем Марья Ивановна. И тут же распорядилась запрягать лошадей. – Стало быть, – сказала она, – положение вы считаете все-таки необходимым. Это что же, она поставила тебе такое условие или вместе надумали?
Как ни мучительно было Алпатову ответить, но все-таки почему-то было и приятно, чтобы мать как можно лучше думала о его невесте. Он сказал:
– Да, это она поставила такое условие.
– Умно, очень умно. Только одного я не понимаю, зачем она тебя в этот гнилой Петербург тянет, лучшие люди у нас теперь собираются в земстве: болота есть недалеко и от нас, поступай в земство и осушай. Болотный ценз можно по три рубля за десятину купить. Поступай сначала инженером, пролезешь с цензом в члены управы, будешь получать и как инженер, и как член управы: это уже будет довольно кругленькое положение.
– Нет, мама, ты себе не так представляешь, мне нужны огромные пространства болот, чтобы развернуться, и не земские, а большие государственные средства. Придется, может быть, для этого дойти и до царя. Вот у меня какой план.
– Такие планы, знаешь ли, Миша, родятся у многих, у нас никто не хочет работать и достигать положения постепенно, одни только латыши да немцы.
– Я знаю, как немцы работают, я ученик немецкой школы.
– Это большой плюс. Но все-таки в таком деле необходима протекция.
– Она у меня есть, отец моей невесты в лесном департаменте, действительный…
Надо бы сказать затем статский, но Алпатов сказал тайный советник. Такое бывает со всеми и потом с большим стыдом вспоминается.
– Ну, тогда картина совершенно переменяется! – воскликнула Марья Ивановна. – Помню, когда тебя в тюрьму посадили, одна только Калиса Никаноровна меня успокоила. «Поверьте, Марья Ивановна, – говорила она, – из таких потом выходят самые умные люди». Софья Александровна каких только бед не сулила, а теперь говорит – «проскочил».
Алпатов посмотрел внимательно на мать, не смеется ли она над ним. Но нет, она просто радовалась.
– Боюсь, мама, ты не совсем верно все понимаешь мое, – помню, когда я был маленький, ты говорила кому-то из наших народников, вероятно, Дунечке: «Почему-то русские писатели всегда описывают униженных и оскорбленных, как будто нет у нас победителей». Мне это глубоко запало в душу, и, верно, потому я терпеть не могу народников. И наши писатели большей частью народники: их привлекает ленивый раб-мужик. Но почему никто не опишет человеческий труд в его достижениях: наш Николай Иванович в слободе гармоньи чинил, а теперь у него миллионы. Писатель свободен, он может посмотреть на это с лучшей стороны. Вот и я так хочу победить. После я вернусь к общему делу, но раз поставлен вопрос, быть или не быть, я хочу счастье свое завоевать, перед этим должно все отступить, и живой я не сдамся.