В докладе Аксенова «От марксизма к идеализму» была использована вся новейшая модная философия. Алпатов понял, что все его дальнейшее положение в колонии определится сразу, если он выступит против Аксенова более страстно и революционно-победно. Но как выступить, если он не знал ни Риля, ни Зиммеля и ни малейшего понятия не имел о гносеологии, вокруг которой и вертелся доклад. Но внезапно ему вспомнилась прежняя мысль о практическом коррективе всякой философии, он нащупал в себе реальное, как земля, чувство правды жизненной, для чего нужны простые слова, а не модная философия. Так он и начал говорить, что для философии идеализма нет практического корректива, и если миновать материализм, то это значит миновать диктующую необходимость жизни, и дальше будет, конечно, все легко и безответственно, сначала от Маркса к Канту, потом от Канта к Христу, от Христа к церкви…
Последние слова Алпатова были:
– А церковное христианство нам твердит все время: грех и грех. И если я твержу себе постоянно: грех и грех, то я действительно становлюсь грешником. Материализм, правда, учит нас считаться тоже с чем-то, твердит об экономической необходимости и разделении людей на классы, но практический корректив построенного на этом социализма дает нам в руки средство обойти необходимость и сделаться акушерами при рождении нового общества.
Председатель Чижов, вслушиваясь и вдумываясь в слова Алпатова, страстные и, очевидно, не придуманные им заранее, долго не смеет остановить его, не догадываясь, что стоит только перебить Алпатова, и он смешается. Наконец он все понял и перебил:
– Я вас прошу говорить в границах темы.
– Тема, – отвечает Алпатов, – «От Маркса к Христу», и я развиваю ее от Христа непременно к попу.
– Да, – ответил Чижов, – вы говорите с точки зрения практического корректива, а докладчик ставит проблему чисто гносеологическую. Вы можете продолжать, если согласитесь свою идею изложить в аспекте гносеологии, то есть науки о границах познания.
Алпатов ответил:
– Это познать невозможно, все равно как сотворить человека в колбе: для чего же нам разговаривать о гомункуле?..
В это время какой-то очень симпатичный блондин с добрыми глазами и задушевным голосом взял слово без очереди, стал извиняться перед всеми, вроде как бы всенародно каяться:
– Извините, извините, вот я всех перебил, а хочется присоединиться: вполне согласен.
– Иван Акимыч, – перебил Чижов извинения, – ты нам портишь дисциплину, так нельзя, надо слова просить: мы в стране парламентаризма, а не на деревенской сходке.
– За то я и прошу извинения, – продолжал Иван Акимыч, – я только коротко хочу сказать, что поддерживаю предыдущего оратора, как же это можно жить с одним априори, нужно дело, а не априори. Совершенное безумие так жить, мне самому хочется, например, рюмочку водки выпить, а в голове априори.
Все весело засмеялись, поняв наконец, что Иван Акимыч говорит сильно выпивши. Алпатов поспешно сел.
– И вот еще, – продолжал Иван Акимыч, – ко всему этому явилась еще какая-то гносеология, и я так понимаю, что вся эта наука вышла из ненавистного мне до глубины души априори. Так ли я понимаю? Я же вполне присоединяюсь к предыдущему оратору и призываю всех к жизни. Вот все, что я хотел сказать. Извините.
И сел.
После того взял слово какой-то агроном Коль, заика, и тоже присоединился к Алпатову. Смысл его долгой и трудной речи был в том, что России теперь нужна не гносеология, а посев клевера, кредитные товарищества, кооперация и конституция.
– Вот и все, – сказал в заключение Коль и опустился на стул.
Тогда взял слово сам докладчик Аксенов и с улыбкой, обернувшись к Алпатову, сказал:
– Ваше пожелание практического корректива вполне осуществилось: ваш предшественник предлагает на капусте вырастить конституцию.
Этот витс[13] с фамилией Коль-Капуста был так удачен, что все мироносицы стали аплодировать.
Алпатов был совершенно побежден. Чижов предложил перейти к повестке дня на очереди вопрос об организации кассы взаимопомощи. После того многие стали покидать собрание. Алпатов тоже вышел на улицу, подавленный и ущемленный.
Маленькая весна
Бульвар, по которому шел Алпатов, между каштановыми деревьями, к себе на Штернвартенштрассе, был несильно освещен фонарями. Немецкая густая толпа гуляющих ровно гудела, как майские жуки на березах в день массового вылета. Бесконечно далека была в эти минуты Алпатову и эта немецкая толпа, и эти русские за границей. Зато в первый раз еще показалась ему за границей хорошая родина Россия. Только нет, он не сказал бы «родина», это слово никак не отвечало встающему в нем чувству. Сказать «родина» можно только в детском журнале «Задушевное слово», сказать «родина» – значит помириться и вместе с тем опуститься. Настоящая родина очень трудная, и без того, что казалась ему теперь долгом, она невозможна, родина с нищетой и тюрьмой какая это родина. Он это новое, впервые встающее у него за границей, назвал бы просто пейзаж: большие поля ржи, перелески, большак с муравой и, пожалуй, люди, необыкновенно доверчивые и душевные. Потом из всего этого определилась близкая душа, с которой во всем можно советоваться, все ей открывать. Так незаметно для себя Алпатов встретился опять со своей тюремной невестой. Но тут случилось, как иногда бывает с людьми, когда они забываются совершенно в себе: так, гадающей невесте показывается в зеркале гроб, старухе разбойник представится, а юношам – как если бы враг застал врасплох и остается только нагнуть голову, чтобы он поразил и кончил все. И Алпатову так было, когда в самый момент, когда он встретил в себе не допустимую раньше мысль о прекрасной родине вне революции и к этому сочувственно и радостно присоединилась, казалось, совсем уже забытая невеста, вдруг близко от него кто-то сказал, назвал его имя…
Алпатов в ужасе оглянулся. Высокий, в блестящем черном цилиндре, с горящими глазами, стоял перед ним Амбаров и робко, почти застенчиво, как сильный мужчина начинает иногда с интересующей его слабой девушкой, говорил:
– Я осмеливаюсь заговорить, потому что слышал вас на собрании, понимаю вас и хочу предупредить: не надо с ними так искренне, здесь русские все холощеные…
– Имеем ли право, – ответил Алпатов, – мы с вами заключать о всех?
Амбаров подумал и не спеша сказал:
– Вот увидите, через месяц вы будете, как и я, держаться в стороне от русских, вероятно, займетесь чем-нибудь своим, и совершенно отдельно.
– Мне бы это было тяжело и непонятно, – ответил Алпатов, – я в тюрьме сидел целый год в одиночке, и то не было мне, как вы говорите: мы там перестукивались.
– Русскому за границей – более одиноко, чем в русской тюрьме, к этому надо привыкнуть.
Неприятно было, что новый знакомый во время разговора, высматривая себе что-то в толпе, часто оглядывался, и когда Алпатов тоже оглянулся вслед за ним, то встретился глазами с женщиной, которая отвечала Амбарову и тоже оглядывалась. Теперь Алпатов догадывался, что благородный тон, в котором Амбаров вел беседу, был обычный светский тон высшего класса общества, ненавистный Алпатову с детства своим обманом. Он с досадой и почти со злобой спросил:
– Вы, вероятно, кого-нибудь знакомого ищете?
Амбаров мгновенно понял тон Алпатова и засмеялся как-то совсем ни к чему, холодным, неестественным смехом, как смеются сектанты или безумные. Потом он сказал с прежней робкой вежливостью:
– Я ищу свою жену.
– Вот как, – растерялся Алпатов, – я почему-то думал, что вы неженатый.
– Нет, я женат, – ответил Амбаров, – вот вы, я думаю, нет.
На это Алпатов, как это часто бывает с юношами, взамен нечаянной дурной мысли о незнакомом и, оказывается, хорошем, женатом человеке, выпалил со всей откровенностью:
– Я не только не женат, но… я вообще: я не знаю женщину.
– Я так и думал, – сказал Амбаров ласково и сочувственно, – я этот ваш ответ услыхал в первых ваших словах о практическом коррективе, то есть, как я понимаю, о жизни самой по себе, я это очень понимаю: это весна в марте.