— Хитрован, — прошептал Гаврилыч, и на плоском носу его появились мелкие, как бисеринки, капли пота. — Бережется, сука.
— Давай, Гаврилыч, сменим позицию, — предложил Васятка. — Ты в воронку ползи и оттуда подразни его. А я в окопчик.
— Лады, — согласился Гаврилыч. И Васятка подумал, что правильно сделал, взяв себе в напарники этого пожилого, годившегося ему в отцы солдата. — Только похарчить бы сначала надо.
После обеда, когда яркое солнце начало медленно склоняться к горизонту, над позицией Васятки образовалась тень, зато на бугорок упали солнечные лучи. И сразу же на бугорке что-то блеснуло. Оптический прицел или стекло?
По сигналу Васятки Гаврилыч стал медленно поднимать над собой каску. Грянул выстрел. Старый солдат, как хороший актер, высунулся из окопа, громко вскрикнул: «Ой, очонки!», взмахнул руками и повалился на дно. На считанные мгновения немец неосторожно показал из окопа часть головы. Этого оказалось достаточно. Васятка выстрелил. Голова фашиста исчезла. Зато оптический прицел продолжал блестеть, пока не спряталось солнце. На счету Васятки это был шестнадцатый убитый враг. А два дня спустя на слете снайперов дивизии сам комдив прикрепил к его гимнастерке медаль «За отвагу».
Восемнадцатого ноября газеты напечатали обычную в последние дни сводку Совинформбюро: «За истекшие сутки наши войска вели бои с противником в районе Сталинграда, северо-восточнее Туапсе и юго-восточнее Нальчика», сообщили о присвоении звания генерал-полковника Пуркаеву, о юбилейной сессии Академии наук, а девятнадцатого ноября началось долгожданное наступление.
Утро в тот памятный день выдалось сырым, пасмурным. Влажные клочья тумана отгородили противника плотной завесой. С неба падал и медленно таял крупный тяжелый снег. В глубокой траншее собрались все бойцы роты. Они были возбуждены, громко говорили, непрерывно курили. Акопян внимательно наблюдал за стрелкой часов. До начала артподготовки оставалось пять минут. Миша стоял вместе со всеми, но участия в общих разговорах не принимал.
Многое сейчас было не таким, каким он ожидал, и ощущения не такие, какие ему представлялись раньше. Еще вчера он твердо решил, что по сигналу атаки первым без колебаний бросится вперед, что будет стрелять, колоть, а если придется, душить собственными руками немцев, так сильно он их ненавидел. Сейчас же, за пять минут до наступления, он чувствовал внутри себя беспокойство, смятение. Одно желание переполняло его — любыми путями остаться на месте под защитой невысокого, но спасительного бруствера. Это был страх перед предстоящим сражением, атакой, первым боем в его жизни.
«Зачем мама баловала меня, охраняла от тяжелой работы, запрещала прыгать с парашютной вышки, не пускала в пионерский лагерь, чтобы я, не дай бог, там не простудился, не заболел? — с досадой думал он. — Неужели родители не предполагали, что мне придется оказаться перед тяжелым испытанием, ведь у нас дома часто говорили о близкой войне». Он вспомнил, как Алексей Сикорский рассказывал, что с детских лет по утрам делал ледяное обтирание, физзарядку, спал зимой при открытой форточке, ел грубую пищу. Наверняка он не испытывал сейчас той внутренней дрожи, того унизительного страха, что испытывает он, Миша.
На миг ему показалось, что нет никакой войны, что сейчас прозвенит долгожданный звонок, он сбежит по лестнице, выйдет из школы на улицу и пойдет домой, где его ждут отец и мать. Пойдет с тем легким и радостным сердцем, с каким всегда возвращался после занятий в школе…
Воспоминания длились недолго. Он обратил внимание, что наступила тишина. Та неожиданная, странная, тревожная тишина, словно ты лег отдохнуть на рельсы и вот-вот появится рядом огромный тяжелый железнодорожный состав.
Ровно в половине восьмого утра тишину внезапно разорвал мощный рев. Это был первый залп полка тяжелых гвардейских минометов. Они стреляли термитными снарядами. Потом в канонаду вмешались голоса стопятидесятимиллиметровых гаубиц, тысячи других орудий и минометов. Этот гром был так силен, что хотелось заткнуть уши и лежать, не двигаясь, ожидая, пока он стихнет.
Завеса тумана сделалась желтовато-багровой, понемногу стала редеть, раздираемая небольшим ветром. Раздался сигнал к атаке. Двинулись вперед танки. Орловский первым выскочил из окопа, закричал:
— Братцы, вперед! За Родину!
Краешком глаза Миша увидел, как не спеша, озираясь по сторонам, выбрался на бруствер окопа Акопян, как, смешно подпрыгивая по кочкам, побежали вперед Фома Гаврилыч, Степан Ковтун. Он тоже бросился вперед, крича «урра!» и спотыкаясь о неровную, чуть присыпанную снегом, заросшую сухой жесткой травой землю.
Еще вчера старший лейтенант Орловский сообщил, что их дивизии поставлена задача взять сильный опорный пункт врага поселок Мело-Клетский. Сейчас Орловский стоял на открытом месте и торопил бегущих мимо бойцов.
— Быстрей, ребята, быстрей. Пока противник не опомнился.
Внезапно он оглянулся, будто что-то вспоминая, схватил пробегавшего Мишу за рукав:
— Где командир роты?
— Не знаю.
Впереди, едва видные в густом тумане, широким фронтом шли танки непосредственной поддержки пехоты. Миша догнал один из них и побежал следом. Все, что было потом, он помнил плохо. Грохот наступления врывался в череп через глазницы, уши, ноздри, полуоткрытый рот и сотрясал мозг. Но, удивительное дело, страха, которого он так опасался, не было. Наоборот, странное безразличие к своей жизни охватило его. Словно он уже не живет, хотя еще и не мертв. В медицине такое состояние между жизнью и смертью называется анабиозом. Миша не слышал угрюмого хрипящего звука ползущего по мерзлой земле танка, натужного воя мотора, бьющего прямо в ноги горячего выхлопа, не чувствовал запаха бензиновой гари, горелого железа, едкой известковой пыли. Только бежал и бежал за танком, тяжело дыша, натыкаясь на него автоматом ППШ. Пот застилал ему глаза, он на ходу вытирал его варежкой и непрерывно кричал «урра!» сорвавшимся охрипшим голосом. Рядом бежал Степан Ковтун.
Справа и слева вели непрерывный огонь по наступающим бойцам несколько крупнокалиберных немецких пулеметов. Они отсекали красноармейцев от танков, заставляя их лечь и двигаться вперед ползком или короткими перебежками. Уже трое бойцов, бежавших за Мишиным танком, были убиты или ранены и остались лежать на поле. Над степью стояло пыльное облако. Поднятое десятками тысяч ног, бомбовыми взрывами, артиллерийскими снарядами, танками, копытами лошадей, это облако заслоняло собой медленно поднимающееся над горизонтом солнце. Вместе с другими Миша бежал сейчас по неглубокой лощине, сквозь проходы, образовавшиеся в колючей проволоке после артподготовки. Танки ушли вперед. Несколько из них горело среди поля. Здесь огонь врага был заметно слабее. Внезапно Миша увидел рядом со Степаном яркую вспышку. В первый момент он не понял, что это такое. Среди огня шестиствольных минометов врага, стрекотания пулеметов и автоматов, стрельбы танковых пушек, воя проносившихся над головою снарядов, среди всей сумятицы боя взрыва маленькой противопехотной мины даже не было слышно. Но Степан стал медленно оседать и, наконец, упал, распластавшись на земле, закинув назад крупную тяжелую голову.
За последнее время на фронте Миша особенно привязался к этому тихому хозяйственному парню с нескладной фигурой и неторопливой крестьянской рассудительностью. Степан был неглуп, на жизнь смотрел не по возрасту трезво, как сам говорил, «без фокусов».
Миша подбежал к нему, стал на колени. В шапке Степана была небольшая дырочка от осколка. Сквозь нее на присыпанную снегом траву сочилась кровь. Зрачки Степана остекленели. Он был мертв.
Несколько мгновений Миша с ужасом смотрел на него, не веря, что бежавшего только что рядом с ним товарища уже нет в живых. «Не верю, не верю», — шептал он сухими губами, оглядываясь по сторонам, ища поблизости санитара и, не найдя его, звал: «Степан! Степка!» Трясущимися руками Миша стал искать у Ковтуна пульс. Пульса не было. Тогда он запустил руку к груди Степана, туда, где должно было биться сердце. Оно молчало. Грудь Степана была еще теплой.