Допрос начался.
Кроме Рудольфа Линдау, директора партшколы, я знал только одного из присутствующих. Я не верил своим глазам: передо мной сидел Герберт Геншке, учившийся вместе со мной в школе Коминтерна. Тогда он был одним из самых слабых курсантов и Пауль Вандель («Класснер») поручил мне помочь ему в подготовке к экзамену.
Началось то же самое, что мне пришлось пережить шесть с половиной лет тому назад в школе Коминтерна — долгое, действующее на нервы ожидание, затем политическое введение, в котором указывалось на всеобщее положение, на необходимость верности партии и Советскому Союзу, на необходимость борьбы против отступлений и искажений. Но то, что меня когда‑то потрясло до глубины души, не произвело на меня теперь никакого впечатления. Тогда я был еще полностью предан партии.
Теперь все было иначе. Внутренне я порвал с партией. Вся гнетущая обстановка не производила на меня ни малейшего впечатления. Во время всей этой процедуры я спокойно думал: тезис об особом пути к социализму обоснован учением Маркса, Энгельса, Ленина. Югославские коммунисты, идущие по пути, основанному на этих принципах, правы. Те, кто осуждают югославских коммунистов, отошли от основ марксистско–ленинского учения. Тезис о равноправии коммунистических партий в коммунистическом рабочем движении согласован с учением Маркса, Энгельса и Ленина. Те, кто на его место поставили тезис о «ведущей роли» Советского Союза, не стоят на основах марксистского учения.
Между тем Рудольф Линдау окончил свое введение. По этой же схеме говорили еще двое других. Но узы были разорваны, то, что на меня годами влияло, связывало меня, было преодолено.
Только когда начал говорить третий и когда должен был, собственно говоря, начаться допрос, я стал осознавать всю тяжесть моего положения. Дискутировать с этими аппаратчиками не имело ни малейшего смысла. Они не были борцами рабочего класса, несмотря на то, что постоянно объявляли себя таковыми. Теперь оставалось одно: выиграть время, чтобы попасть в Югославию! Значит нужно было применить тактику. Они меня этой тактике обучали. Теперь я использую ее против них самих. Я решил сознаться в некоторых «ошибках» и представиться сомневающимся. Только таким образом я мог достичь того, чтобы против меня не были сразу приняты меры, а чтобы было назначено второе заседание. Выиграть время! Может быть, бегство в Югославию все же удастся.
— Я думаю, что теперь мы можем приступить непосредственно к вопросу, как к таковому.
Это был голос Линдау.
Это было в Клейн–Махнове около Берлина, весной 1949 года, но это был тот же голос и тот же тон, как и осенью 1942 года в Кушнаренкове, в далекой Башкирии; голоса сталинских партаппаратчиков всюду одинаковы.
На меня посыпались вопросы.
— Правда ли, что давал товарищам на прочтение враждебные партии югославские материалы?
— Да.
Все опустили головы. Во время короткой паузы после моего ответа все пятеро делали пометки.
— Правда ли, что во время разговора с одним из курсантов Высшей партшколы, ты говорил о двух типах партийных работников — о тех, кто боролся в стране нелегально и о тех, кто по указанию партии находились в СССР?
— Да, но я этим…
— У тебя будет еще время объяснить все подробно, пока ты обязан отвечать только «да» или «нет».
— Верно ли, что ты называл примерными партийцами тех, кто в это время боролся внутри самой страны и утверждал, что они борцы за самостоятельную политику? Называл ли ты в связи с этим следующие имена: Тито, Гомулка, Маркос, Мао Цзэ–дун …
— Мао Цзэ–дуна тоже? — с испугом спросил Герберт Геншке, для которого я, очевидно, все еще представлял политический авторитет.
Он покраснел под строгим взглядом старшего аппаратчика.
— Верно ли, что ты в присутствии другого курсанта выражал сомнение в оправданности существования Советских акционерных обществ в советской зоне Германии и советских политических советников в странах народной демократии?
— Да, — ответил я, сознавая, что все равно тут ничего не изменишь.
Но последние вопросы меня очень испугали. Об этом я говорил не с моим чересчур темпераментным другом. Это я сказал двум другим курсантам. Значит, они донесли.
— Верно ли, что ты дал курсантам выдержку из вражеского писания Кёстлера?
— Да, но я не говорил, что разделяю взгляды Кёстлера.
— Мы этого не спрашивали. Достаточно, что ты давал его читать.
— Высказывался ли ты в разговоре с курсантами за то, чтобы напечатать вражеские материалы югославских троцкистов и националистов в партийной прессе и вынести их на обсуждение?
— Да.
«Надо выиграть время, надо выиграть время!» — это было единственное, о чем я в данный момент думал.
Допрос окончился. Теперь должна была наступить «оценка» и анализ. Представитель отдела кадров взял слово:
— Товарищ Леонгард, излишне говорить о том, что всё это вещи чрезвычайно серьезного порядка.
Его тон был угрожающим, но у меня как будто камень с сердца свалился. Он продолжал называть меня «товарищем»! Значит, немедленных оргвыводов еще не будет. Вероятно, мне дадут возможность оправдать доверие.
— То обстоятельство, что ты один из товарищей, выросших в Советском Союзе, еще увеличивает твою вину. Вопрос о твоем поведении и о враждебных партии высказываниях будет еще обсуждаться. Но сегодня партия нуждается в каждом своем члене. Поэтому, несмотря на всю тяжесть твоей вины, партия даст тебе возможность — учитывая твою предыдущую работу — исправить свои тяжкие ошибки усиленным трудом. Однако ты не должен создавать себе ложной картины, — твои высказывания являются тяжелым злоупотреблением доверия партии.
После этого аппаратчик сделал паузу и серьезно, качая головой, посмотрел на меня. Для него было, очевидно, трудно понять мой «случай». До сих пор среди отклонявшихся от генеральной линии он встречал только бывших социал–демократов и старых членов партии.
— Скажи, товарищ Леонгард, как это могло произойти после пройденного тобой пути? Как могло случиться, что югославский вопрос настолько ввел тебя в заблуждение?
«Внимание, — думал я, — только внимание!» Глаза всех были устремлены на меня.
— Дело в том… В конце концов, не каждый день случается, что какая‑нибудь коммунистическая партия вступает в конфликт с Советским Союзом и с Информационным бюро коммунистических партий. Это вопросы серьезные, их надо обдумать. Разве так удивительно, что я об этом размышлял?
Один из аппаратчиков, молчавший до этих пор, прервал меня:
— Ты скажи коротко и ясно: каково твое отношение к резолюции Информационного бюро коммунистических партий и к резолюции нашей партии по поводу Югославии? Или, может быть, ты стоишь за предательское белградское руководство?
С какой бы охотой я рассказал им о том, что я прочел и о чем размышлял за эти месяцы с 1948 года, о том, к каким выводам я пришел. Но я сдержался:
— Мне еще неясны некоторые вещи и поэтому я бы хотел иметь возможность дискутировать по этому поводу. Этот случай кажется мне настолько серьезным, что я считал бы необходимым разобрать дело более основательно.
— Как это ты себе представляешь — разобрать более основательно? — спросил другой, который еще не мог разобраться в партийце, обученном в СССР и теперь ставшем еретиком.
— Я могу понять, что при настоящем положении партии было бы, вероятно, безответственным, опубликовать материалы обеих сторон. Может быть даже здесь, в Высшей партшколе, перед курсантами, нельзя поставить проблему на дискуссию в таком виде. Но разве не было бы возможным, хотя бы для преподавательского состава школы, изучить и серьезно продискутировать материалы? В конце концов, это вопрос идеологический, политический и, частично, даже теоретический.
Первый аппаратчик меня перебил:
— Товарищ Леонгард, ты ошибаешься, югославский вопрос не теоретический, а административный вопрос, — сказал он тоном, не терпящим возражений.
«Административный» — это слово было мне знакомо. Под это понятие попадали аресты 1936–1938 годов. Намек был достаточно ясным. Я зашел уже настолько далеко, что при теперешних обстоятельствах дальше идти было некуда. Еще один намек и я после допроса буду лишен свободы.