До могилы дошли незаметно. Ее широкий прямоугольник просел, чернея на зеленом ковре травы. Лена разбросала на могиле цветы, задумалась. «Чувствует ли Илья Петрович, что стоим мы тут, видит ли подступившую со всех сторон красоту теплого, солнечного дня? Конечно, не видит. И не увидит реку, которую увидим сейчас мы, и ту далекую, необжитую…»
Затянувшееся молчание прервала Катя. Она глубоко вздохнула и сказала тихо:
— Идемте к реке.
— Идем! — с готовностью откликнулся Борис.
И они пошли. Спустились по каменному замшелому оврагу. И стали, зачарованные. В голубом небе чертила замысловатые линии ласточка. Она была радостна и беспокойна: то забиралась в бездонную высь, превращаясь в точку, то спиралями снижалась к воде, едва не касаясь ее. Каждый раз оттуда, с реки, словно на таран, устремлялась она к обрывистому розоватому берегу, с которого, как перегнившие черные веревки, свисали корни стоявшей здесь некогда березы. От самой ее остались теперь лишь влажные опилки, которые желтели бесформенным пятном на прибрежной гальке.
Лена, Катя и Борис медленно пошли вдоль берега, любуясь ясным закатом солнца, дыша воздухом теплым и влажным.
— Весна, считайте, позади, — заговорил Борис. — Скоро лето.
— Первой касатке не верь, — поправила Катя. — Еще ой-ой какие холода могут стукнуть.
— Теперь не стукнут. За этой касатушкой стаи прилетят. Жди тепла и солнца. Верно, Люсенька? — Борис заглянул в лицо дочери, которая спала на руках Кати, отодвинул оползший на лоб кружевной чепчик. — Спит Людмила Борисовна и никакой красоты не видит.
— Разбудишь, — шепнула Катя и отвернулась от Бориса, чтобы не докучал.
— А как считаете вы? — обратился он к Лене. — Разве теперь может отступить весна?
— Не хотелось бы. Довольно этих холодов и буранов. Я — за тепло! И — за все живое. Видите, как зазеленело заречье — и деревья, и луга? Сейчас бы на тот берег!..
— А на тот переедешь — этот краше покажется. — Катя высвободила руку. — Тут ласточки гнезда вьют, на угоре лес вековой, а там город, плотина, шлюз. Жаль, Касатку не могу вам показать. По самой крутизне улочка тянулась…
Катя смолкла. Защемило сердце. Как будто в первый раз посмотрела она на горный берег и в первый раз не увидела на нем цепочки сереньких аккуратных изб, каждая в два, от силы в три, окна. С тесовыми и железными крышами — красными, зелеными, синими. С палисадниками, ветлами да черемухами в них. Вспомнилась мать, похороненная на старом кладбище, которого теперь нет. И отец — в свободной холщовой толстовке, всегда чисто выстиранной, перепоясанной ремешком из такого же материала. Ходил он деловито и степенно, твердо ступая по песчаной пыли, которая глубоким слоем покрывала набережную. И по испеченному на солнце суглинку — так же. Ходил слегка скособочась, левым плечом немного забирая вперед. Голова была чуть приспущена: подбородок к бронзовой, в грубых складках, шее, голубые глаза — прямо и смело. Любил он землю, хозяйство, по-доброму относился к людям. На луга с ним ехать кинешься в телегу — сена подгребет под тебя, армячок подсунет.
Бурка косил назад глазом и бежал ровно, осторожно, без уроса. Никогда из телеги не вывертывал. Бурка, Бурка… Трехгодовалый ребенок. На вечерней зорьке тыкал бархатной мордой в оконце, сам створку открывал, пофыркивал ласково и принимал с руки ломоть хлеба. Давно нет Бурки. И кости его истлели. Родитель же, Леонид. Степанович, не вернулся в дом с войны. Жив человек — не помер, а помер — погнил. И что тут поделаешь: мертвым — покой, а живым — живое. Она вот жива, касаткинская Катюха. В люди вышла, с людьми жизнь здешнюю заново переделала. И кто знает, не начни тут строить гидростанцию, может, и не стала бы она рабочим человеком, крестьянствовала, а все равно не осталась бы последней в деревне. Это уж точно: не было в их роду лежачих камней, под которые вода не течет.
Кате все же жаль было старую Касатку, как до конца жизни бывает жаль человеку невозвратные годы детства. Но зато будут они у других, еще не родившихся людей. Начинается детство у дочурки Люси. На старых, но совсем, других берегах, украшенных руками старших.
— Все хорошо! — продолжала Катя. — Одной березы, нашей недостает. А ведь могла быть — поспеши люди со стройкой. Теперь станция воду регулирует. Выше гальки вода не поднимается, не точит крутояр. Могла стоять.
— Хватит вам о ней слезы лить, — как только мог равнодушно сказал Борис. — Мало разве на свете берез?
— Мало, много ли, а эта наша была, касаткинская. С ней все связано — и старое, и новое. Вся жизнь. И не только наша. От дедов до внуков. Лена вот это понимает, хоть и тоже, как ты, нездешняя. Должно что-то оставаться от старого для людей и в людях — тоже. Доброе, извечное.
— Оно и остается. На этом вся жизнь строится. Ты посмотри лучше, как ласточка дом облюбовывает. И сюда ткнется, и туда. Вольготно, пока одна, да одиноко. Не иначе, ориентир потеряла и посоветоваться не с кем.
Они дошли до башни водозабора. Лена оглядела ее, увидела леса, выщербленную, словно отбитую снарядом, кромку и повернулась к реке.
На розоватом зеркале ее появилась бесшумная, стремительная «ракета». Отражение белоснежного борта переливалось в пологой и гладкой волне.
— Вот она, как лебедь по поднебесью, летит, счастье в дом несет… — затаенно сказала Катя, но, заметив напряженный взгляд Лены, смолкла.
«Ракета» замедлила ход, припала днищем к воде, продвинулась еще несколько метров и коснулась причальной стенки.
— Жаль с Касаткой-то расставаться? Может, все-таки останешься? — спросила Катя. Лена не ответила, и тогда Катя заключила сокрушенно: — Значит, твердо решила. Новую Касатку облюбуешь, новый город строить начнешь, не хуже, поди, Речного.
«Новый город…» — Лена представила себе тихие, нетронутые берега таежной реки. Перед ее взором, сменяя друг друга, являлась знакомые картины единоборства людей со своенравной рекой. Огороженный ржавым шпунтом выступ перемычки вдавался в бурливую стремнину. Горы намывного песка подбирались к нему с другой стороны. Летели в проран глыбы гранита и бетонные призмы.
— А что? — спросила она. — Строить новый город, наверное, желал бы каждый. И у нас с вами еще есть для этого время. — Лена посмотрела на Катю, перевела взгляд на Бориса. В ее глазах отразился прежний задор. — Начнем все сначала. Махнем на новую стройку вместе! Тебе, Катюша, сразу бригадирскую должность дадут!
— На что мне должность? — растерялась Катя. — Работы и тут полно. Вон и Василий Иванович хочет на комбинат податься. Может, лучше ты останешься тут? Еще неизвестно, как там будет, а здесь все знакомо, привычно. И людей, имей в виду, больше хороших, чем плохих. Будь я на твоем месте — ради одного Василия Ивановича осталась бы. Вон как он к тебе! Только и спрашивает каждый раз про твое разлюбезное! А ты!..
Лена мучительно напрягла лоб. «Василий Иванович действительно очень милый, очень хороший… Но как он тогда ушел, увидев свою жену?! Даже не попрощался, не остановил меня, ни одного слова не сказал. Ну и пусть живет себе!»
— Что молчишь?
— А что говорить? Я лично еду. Идем!
Катя стала подниматься по узкой тропке, вытоптанной людьми и размытой ливнями на дне оврага. Она не удержалась, забралась на откос. Яркая шелковистая трава покрывала его, а река казалась отсюда неподвижной, словно завороженной ослепительно-огненными лучами солнца, которые били с того берега через вершины елей. Катя вздохнула всей грудью, оглядела окрашенную голубым и оранжевым речную ширь от самой плотины до терявшейся в низовье, в густом лесу, излучины.
— Красотища-то какая! — крикнула она. — Идите сюда, полюбуйтесь на касаткинский простор!
Лена и Борис свернули с тропки, поднялись на мягкую, гладкую поляну. Катя подбежала к ним, взяла девочку, прижала к груди и снова отдала Борису. Сладко зевнув, Люся открыла круглые, такие же светлые, как у Кати, глаза. Она удивленно смотрела на мир и, видимо, была довольна им.
— Люсенька! — протянув к ней губы, позвала Катя. — Нравится тут? Ну, скажи — нравится? Видишь: солнышко, речка, травка. Сорвать тебе травку? Сейчас.