– Нянь, – сказала я слабым голосом. – А как ты будешь душу облегчать?
Бабушка тревожно и вопросительно взглянула на меня.
– Известное дело, – оживилась нянька. – Свечку поставлю, к образу приложусь и попрошу Господа Бога отпустить мне мои прегрешения, вольные и невольные…
– И отпустит?
– Отпустит! – убежденно ответила нянька.
Горе светлеет, когда возникает надежда. «А вдруг и правда отпустит?» – подумала я.
Семья у нас нельзя сказать чтобы была религиозная. Каждый верил во что-то свое. Папа – в переселение душ, бабушка – в Николая-угодника, мама – не знаю во что. Моими религиозными убеждениями никто не интересовался. Отец считал, что их нельзя навязывать извне. «Сама разберется во всем», – говорил он и с увлечением излагал мне учение йогов. Бабушка читала мне «Мою первую Священную историю» и рассматривала со мной Библию с иллюстрациями Доре, я воспринимала всё это, как занимательные сказки. Религиозность в те годы была наказуема и грозила крупными неприятностями для людей, находившихся на государственной службе. Достаточно было доноса соседей, что у вас в доме висят иконы, как человека могли подвергнуть административным гонениям, а то и вовсе уволить. Поэтому все наши семейные иконы были тщательно завернуты в суровое полотно и заперты в сундук.
Но, оказывается, был еще нянькин Бог, который мог «облегчить душу». Я решила, что вечером обязательно пойду в церковь. Денег на свечку у меня не было, но разве в свечке дело?
Состояние моего здоровья сразу улучшилось. Я села на постели, попросила есть и даже почитать мне вслух «Хижину дяди Тома». К обеду я уже была совершенно здорова, а к приходу родителей бабушка разрешила мне одеться и выйти в палисадник.
В те годы в Москве еще было множество действующих церквей. Поблизости от нас их было по меньшей мере пять, но мой выбор почему-то пал на небольшую белую церковь на углу Благовещенского переулка.
В церкви было тихо и малолюдно, полутемно и благостно.
Шуршали длинными юбками тихие старушки, вздрагивали желтые огоньки свечей, строго и печально глядели с икон святые. Шла служба, пел хор, старушки крестились и опускались на колени, я тоже крестилась, становилась на колени и просила Бога простить меня. Потом я долго прижималась носом к зацелованному стеклу большого образа Спаса Нерукотворного и от всего сердца клялась, что никогда не буду брать ничего чужого.
Когда я вышла из церкви, на душе у меня полегчало, и лихорадочные отблески закатного солнца показались мне куда ярче полуденных лучей. И все-таки я чувствовала, что надо еще что-то совершить, чтобы до конца искупить свою вину. Не знаю, помогли ли моления или просто все силы души были направлены к искуплению, но я вдруг поняла, что надо делать.
Когда я, осторожно оглядываясь, переходила Тверскую, внимание мое привлек большой плакат, выставленный в окне аптеки номер 5, что была прямо напротив церкви. На плакате были изображены лекарственные пузырьки всех размеров, с белыми наклейками и длинными ярлыками. На каждом пузырьке, в зависимости от его размера, значилась цена: на самом большом – 5 копеек, на самом маленьком – 1/2 копейки. А внизу призывно и ярко: «Сдавайте ненужную тару! Оплата по тарифу».
Так вот оно, избавление!
Папа любил лечиться. На столике возле родительской кровати всегда стояли пузырьки с лекарствами и коробочки с порошками. Опустошенные коробочки сжигали в камине, а пузырьки выносили в чулан. Пол в чулане был уставлен множеством пузырьков самой разнообразной величины, и, если смотреть на них сверху, это напоминало небольшой городок с островерхими крышами – такие городки были нарисованы на картинках к сказкам Андерсена и братьев Гримм. Бабушка давно жаловалась, что от пузырьков не стало житья, нельзя даже кастрюлю с супом на холод поставить.
На следующее утро чулан сиял чистотой. Мы с Лидкой трижды ходили в аптеку номер 5. Общая выручка была 2 рубля 84 копейки. За труды и проявленную инициативу мне был подарен из этих денег один рубль. Большой, желтый, мятый рубль, совсем такой, какой я взяла из шкафа. Я положила рубль между стеной и второй полкой.
11
С дачи в город обычно возвращались в середине августа. Весной дачу старались снять подешевле и потому несколько лет подряд ездили в Салтыковку. Там родители облюбовали небольшой бревенчатый сарай с окном и дощатым полом. Хозяева к лету, в ожидании дачников, освобождали его от хозяйственной утвари. Сарай был чистый и сравнительно теплый. Спали мы с бабушкой на полу, привозили из города полосатые парусиновые наматрасники, туго набивали их прошлогодним сеном, отчего в сарае всегда стоял свежий сенной дух. Воду носили из колодца, который находился в самом конце улицы. Родители приезжали к нам только на выходной, все хозяйственные заботы падали на бабушку, и она к концу лета изрядно уставала, хотя никогда не жаловалась. Я с детства обожала летнюю Москву, и когда кто-то из родителей произносил заветную фразу: «А не пора ли вам, друзья, перебираться в город?» – я не могла скрыть восторга.
К воротам подъезжала телега, а годами позже – грузовик, который отец заказывал в Госплане, грузился наш нехитрый скарб, милейшая хозяйка Пелагея Николаевна вручала бабушке большой букет золотых шаров, обрамленных темно-красными георгинами, кланялась и говорила: «Бог даст, в следующем году свидимся…»
Но была еще одна причина, по которой бабушка торопилась в город, – надо было варить варенье и ставить наливки. «Если в доме есть варенье и наливка, даже нежданный гость не страшен!» – говорила бабушка.
Однако ягоду на варенье не принято было покупать на ближайших рынках – там и дороже, и ягода не такая качественная. За ягодой для этой цели ездили на Болотный рынок, такова была московская традиция. Для этой поездки брали извозчика, в ноги ставились пустые ведра, и договаривались, что за дополнительную плату извозчик станет дожидаться, пока не будут закончены покупки, и поможет погрузить в пролетку ведра с ягодами.
Мы выезжаем по Дегтярному переулку на Тверскую и катим вниз, мимо Страстного монастыря, в котором уже расположился Антирелигиозный музей, но в монастырских постройках еще кое-где доживают свой век монашки, чудом не выселенные и не сосланные. Мы ходим к ним заказывать стеганые теплые одеяла и вязанные из лоскутов половички. Вот уже миновали памятник Свободы, спустились к Охотному Ряду и мимо Лоскутной гостиницы, Манежа, Пашкова дома и церкви Знаменья, что на углу Знаменки, подкатываем к рынку.
Теперь на месте рынка тенистый сквер, а в двадцатые годы здесь было множество рядов, вокруг теснились подводы, раздавалось конское ржание. Мы долго ходим по рядам, бабушка деловито приценивается, пробует ягоды, торгуется – это своеобразный ритуал. Я послушно следую за ней, мне пробовать немытые ягоды нельзя, и я с завистью наблюдаю за бабушкой. Кричат разносчики, предлагая холодный квас и горячие лепешки, старушки в ситцевых платочках торгуют ирисками, маковками и петушками на палочках, но всего этого мне тоже нельзя…
Наконец ведра заполнены до краев, бабушка зовет извозчика, и пока он старательно устанавливает ведра, мы выходим с рынка и направляемся на Кокаревский бульвар. Когда строился водоотводный канал, или, как москвичи его называют, Канава, то землю, выброшенную из русла, никуда не увозили, и она образовала довольно высокий земляной вал. Богатый купец Кокарев, чьи доходные дома находились неподалеку, посадил на валу деревья, посеял траву и цветы, проложил дорожку, поставил скамейку.
Вот по этой-то дорожке, толкая перед собой закрытую набитую льдом тележку, важно прохаживался мороженщик.
– Какое ты хочешь мороженое: сливочное, какао или фруктовое? – спрашивала бабушка, доставая кошелек.
Конечно же, я хотела и то, и другое, и третье, потому это был очень трудный выбор!
– Возьмите два маленьких и разных… – приходил мне на помощь мороженщик, и я охотно соглашалась.
Он вкладывал круглую вафлю в специальное приспособление, зачерпывал ложкой мороженое из металлического цилиндра, плавающего во льду, густо, горкой, намазывал его на вафлю и пришлепывал сверху еще одной такой же вафлей. А на вафлях были выдавлены имена, и какая же это была радость, когда тебе вдруг доставалось твое имя!